Он освоился здесь, прижился.
Квартира моя была совсем новой. Мебели – никакой. В комнате – стол, шкаф, полки с книгами да табуретки, всего-то две-три, да тахта. На кухне – довольно просторной – и вовсе пусто. Холодильник потом появился. Вместо обеденного стола – широкий подоконник. За ним все мы и ели.
Но зато – изобилие живописи. И, конечно же, графики. Настоящий музей. Смотрите, привыкайте. Всё это – здесь, прямо в комнате, перед глазами, на виду, – вон сколько добра!
Чудные, в полный ватманский лист, украинским духом пронизанные, гуаши Саши Чередниченко – «Тайная вечеря», многофигурные композиции. Цветы, портреты, абстракции Володи Яковлева, да ещё – целые вороха его рисунков, иллюстраций к моим стихам. Сухие, питерские, с вывертом, с сумасшедшинкой, с иронией, стилизованные под восемнадцатый век, офорты Миши Шемякина – дамы и кавалеры, его иллюстрации к Достоевскому, сдержанные, лаконичные, очень стильные петербургские пейзажи его. Работы художников СМОГа – Лёши Курило, Бори Кучера. Офорты Эрнста Неизвестного – иллюстрации к Данте. Литографии и рисунки Миши Гробмана. Пёстрые, угластые абстракции Виталия Стесина. Рисунки Андрея Судакова. Рисунки Володи Пятницкого. Живопись Андрея Лозина. Замечательные старые гравюры. Гуаши Игоря Вулоха. Рисунок Натальи Гончаровой. Пейзаж Давида Бурлюка. Рисунки харьковских и питерских художников. Акварели Толи Зверева. Северные прялки. Иконы. Отцовские акварели. И так далее, и так далее. Невозможно всё перечислить. Много, много было всего…
И основная, главнейшая часть собрания этого – ворошиловские работы, которых, буквально с каждым прожитым днём, становилось всё больше и больше.
Игорю всё это – нравилось.
Он понимал, что уж здесь-то он не только может чувствовать себя в своей тарелке, не только осознавать, что здесь не просто свои, но, скорее, родные для него люди обитают, но понимал хорошо он и все преимущества такого вот обитания его, такой вот централизации, пусть и относительной, конечно, потому что львиная доля картинок всё равно уже разбазарена, и с этим надо смириться, но всё-таки, всё-таки, – вот он, более-менее полный обзор, когда его вещи сгруппированы по сериям, когда хотя бы некоторые связи восстановлены, и проясняется вся картина, и виден его путь, от самых ранних работ до наиболее поздних, теперешних, и нити незримые вроде бы снова он держит в руках, и гармонию чувствует вновь, – и смотрят работы его, всё новые люди их смотрят, – о чём ещё можно мечтать? – ну, вроде, пора и трудиться.
Настроился он на труды.
И начал – всё чаще, всё больше, вначале от случая к случаю, а вскоре – уже запоем, о времени забывая, в порыве, в полёте, в движенье вперёд, в прорыве сквозь высь, рисовать.
Имелись у меня кое-какие пластинки, немудрёный проигрыватель. Мы слушали музыку – Баха, Моцарта, Малера, Стравинского, Вивальди, Гайдна, Генделя, Бетховена. Оба любили джаз. Чтобы поднять настроение, ставили цыганские песни и романсы, исполняемые Теодором Бикелем – так его, кажется, звали, этого зарубежного разудалого певца, – весьма популярной была тогда эта пластинка в Москве. Неотразимый, грассирующий, томный, жеманный, чеканный, точный в любой интонации, голос Вертинского грустною птицей реял в квартире моей – и сразу же в душу нам западал. Хоть и не так уж много было пластинок, а всё же хватало их – с музыкой, с песнями, с цыганщиной буйной – для нас.
Никакого мольберта не было и в помине.
Да Ворошилов, сколько его помню, так и не привык работать за мольбертом. Не то чтобы роскошь это была для него, а так, вещь нужная, конечно, и даже необходимая, но, при его-то скитальческой жизни, лишняя и невозможная.