Они стояли в тесном кругу в полумраке запасника, освещенные лишь лучом фонарика, который держал Артем. Воздух был густым от пыли и ожидания. Кристина держала в руках дневник, как талисман. Артем сдул последние пылинки с пластинки, осторожно, дрожащими руками, поставил ее на вращающийся диск проигрывателя. Звук тихого моторного гула заполнил пространство. Он передвинул рычажок, и тонарм с тонкой иглой плавно опустился на край пластинки.
Раздался шипение. Громкое, живое, как дыхание спящего зверя. Потом – треск, потрескивание, словно от костра в далеком прошлом. И затем… из колонок полились первые ноты контрабаса. Глубокие, бархатистые, вибрирующие не только в ушах, но и в груди, в костях. К ним присоединился саксофон – томный, меланхоличный, бесконечно сложный. Звук был не кристально чистым, как в Иммерсиях. Он был теплым, обертональным, наполненным шумами и помехами. Шипение фона, треск статики, легкое дребезжание иглы – все это было не дефектом, а частью музыки. Частью ее подлинности. Как царапины на смартфоне, как потертости на куртке.
Кристина замерла. Она видела, как Лена закрыла глаза, и по ее щеке скатилась слеза, оставив чистый след на пыльной коже. Марк стоял, широко раскрыв глаза, его губы беззвучно повторяли ритм. Артем смотрел на вращающуюся пластинку, на иглу, бегущую по бороздкам, и его лицо светилось тихим торжеством, как у дяди Васи из дневника, заведшего «Жучка».
Музыка обволакивала их, не идеальная, не оптимизированная, а живая и дышащая. Она рассказывала историю без слов – историю грусти, надежды, импровизации. Она не пыталась вызвать конкретную эмоцию, как Иммерсия. Она просто была. И в этой «бытности» было больше правды, чем во всех голограммах мира.
Кристина прижала дневник к груди. Она чувствовала шершавость обложки сквозь тонкую ткань комбинезона. Она смотрела на лица в полумраке: на сияющего Артема, на плачущую Лену, на завороженного Марка. Их разделяли должности, сектора, характеры. Но здесь, в пыльном запаснике, под шипящее, трещащее, дышащее саксофоном чудо ожившей истории, они были вместе. Связанные не алгоритмом социальной гармонии, а чем-то гораздо более древним и хрупким – общим переживанием подлинности. Общей тоской по миру, где вещи ломаются, но их чинят, где музыка имеет вес и шероховатости, где стресс может обернуться дикой радостью.
Они не разговаривали. Не нужно было. Шипение иглы, глухой удар контрабаса, томный вздох саксофона, пыль, забивающаяся в нос, и тепло тел в прохладном запаснике – все это было их языком. Их первой, хрупкой, немой клятвой. Клятвой в том, что искра настоящего, высеченная из бумаги дневника и бороздок винила, не погаснет. Что они нашли не просто звук, а первый глоток воздуха за пределами золотой клетки.
Артем поймал ее взгляд. Он не улыбнулся. Он просто чуть кивнул, и в его глазах горело то же самое, что и в ее груди – тихая, неугасимая искра восстания против конфетной пустоты. Искра, которая только начала разгораться.
Глава 4: Удобная клетка
Тихий гул Архива после закрытия казался Кристине теперь не фоном, а настороженной тишиной. Шипение винила, смех Лены, сосредоточенный взгляд Марка – все это витало в воздухе ее сознания, теплым пузырем в океане стерильности. Но пузырь был хрупким. И трещина в их идеальном мире проявилась быстро, холодно и с безупречной вежливостью.
Утром, едва Кристина вошла в Сектор «Эпохи Дефицита», на ее персональном терминале всплыло сообщение, обрамленное мягким золотистым контуром – цветом Отдела Социальной Адаптации и Гармонизации (ОСАГ). Текст был лаконичен, безупречно вежлив: