почти метровая картина
(точней – рисунок) воскрешает
когда-то город Кострому.
И самолет висит на небе.
И тащит яблоки корзина.
И я живу-там-проживаю,
листаю с бабушкой «Муму».
А домики – по сантиметру,
а люди – надо с микроскопом
смотреть, откуда эти булки
они несут и молоко.
Кадыбердеев чёрной тушью
нас не рисует сразу скопом —
он в самолетике, наверно,
а самолетик – высоко.
И даже кошка (как комарик)
уместна на такой картине.
Ведь кошки жили на планете
до нас за десять тысяч лет.
А мама где?.. А мама, фельдшер,
к детишкам, что на карантине,
шагает – выписать рецепты
от кашля и от прочих бед.
Как высоко Кадыбердеев
висит на белом парашюте!..
А самолет?.. Он улетает
на кукурузные поля.
И дядя Петя покупает
духи и пудру тете Люде.
(Недаром карты ей сулили
трефового-де короля.)
Белый билет
Не в коляске инвалидной,
но с билетом белым
он из армии приехал,
ох, не на побывку.
Больше сердце не дружило
почему-то с телом.
Больше дембеля не били
пряжкой по загривку.
Доживай. А как, скажи-ка,
доживать, ефрейтор,
нет, сержант, а может, маршал
(сам товарищ Гречко)?..
Не уронит электричка,
так уронит ветер.
И не купишь в магазине
нового сердечка.
Кое-как приладил тело
хилое к рыбалке.
В тихой заводи водились
полторы плотвички.
Он о женщинах не думал
(даже о русалке),
но однажды сон приснился —
сон о медсестричке.
И она ему сказала:
«Встань, Володя, утром.
И отдай мне это сердце.
И возьми – другое».
Встал. И чудо совершилось.
Эскулапам мудрым
развести пришлось руками —
«Это что такое?..»
…Сорок лет искал он деву
в беленьком халате.
И однажды встретил бабку,
ветхую старуху.
«Здравствуй, – та ему сказала. —
Жив?.. Я – тоже, кстати».
Он узнал ее.
Обнять бы. Не хватило духу.
Ну, а та засеменила —
еле-еле-еле…
Видно, сердце не стучало
под кофтенкой серой.
«Как зовут тебя?..» – вдогонку
он спросил у ели.
«Сорок лет назад, – сказала, —
величали Верой».
Рухнул он у этой ели.
Разорвал рубаху.
И в неё вместилось Небо
(очевидно – с Богом).
…Стал он кротостью своею
походить на птаху.
В сиром – пестуя Надежду.
И Любовь – в убогом.
Памяти Анатолия Жадана
Владимиру Рожнову
Мы не усядемся за стол,
где рюмку Жадана
оплёл бухарик-паучок
(хоть высохло вино).
Помянем мысленно, Володь,
Натоху без вина
и удивимся – разговор
закончился давно.
У лицедеев что ни год,
то йорики во сне
суют в перчатку черепа —
мол, время подошло
тебе по-датски говорить.
Натоха: «Не-не-не!..
Витиевато говорить —
мое ли ремесло?..»
Так и профукал замок свой.
Так и ушли в песок
то тракториста сапоги,
то лапти дурака.
От этой сцены отпилить,
Володь, нельзя кусок.
Отложит пусть твою пилу,
Володь, твоя рука.
Забудет нас Вильям Шекспир,
но это – не беда.
Покуролесили мы с ним
в двенадцатую ночь!..
Достался Йорику песок,
Офелии – вода.
А разговор… Натохин сон,
Володь, не раскурочь!..
* * *
Внуку
Оставим, Сашенька, сачок
Набокову Володе.
Он будет Англией бродить,
Америкой потом.
Пусть наши бабочки кружат
в саду и огороде.
Пусть мирно будет поживать
под бабочками дом.
Там кошка спит и два кота
(такая вот картина).
Там Рома первые усы
у зеркала стрижёт.
А Костя лепит паровоз
себе из пластилина.
А Оля, бабушка твоя,
ему несёт компот.
Панамки наши за июнь
повыцвели, Сашуля.
Да и сандалии твои
чуть не извел футбол.
Но это – жизнь. А впереди —
сто сорок дней июля.
(Так Костя на календаре
«расчеты» произвёл.)
Успеет он и паровоз
доделать (с кочегаром).
Успеет новые усы
приобрести Роман.
И мы обзаведёмся, Саш,
по-сочински загаром.
И Оля, бабушка твоя,
довяжет сарафан.
Лишь только бы хватило сил
у бабочек кружиться
над этим домиком среди
антоновок и груш.
И пусть на фото, что висит,
не выцветают лица.
И пусть на плюшевом коте
не выцветает плюш.
Обрывок сна
Память, присядь на скамейку Тверского