Торжество проходило в центральном парке, и едва Бог окрестил брак законным, перебрались туда. На газоне стояли десятки шатров и палаток. Во-первых, смотреть на них было приятно: они напоминали плывущие по траве облака. Во-вторых, какими бы теплом ни гордились ноябрьские дни Геттинберга, вечерами холодало, и горожане спешили укрыться в меха и кожу. А поскольку многие дамы – да и кавалеры – желали продлить моменты в шелках, пристанищем стали как раз палатки. Миссис Бристоль называла эти укрытия заботой о гостях.

Шатры досаждали одной лишь Катерине. Впрочем, девушка целый день только искала, к чему придраться. Причиной агрессии являлся сам факт брака бабушки. Это значило: отношениям Бристоль и Голдмана теперь нет обратного хода. И хотя за последние месяцы Рафаэль совершил немало достойных поступков, Рудковски о них забывала. Как случается, когда на душе неспокойно, девушка думала лишь о том, за что бы еще Голдмана ненавидеть.

* * *

Организация свадьбы оправдала все ожидания. Агата планировала сделать праздник красивым и громким, – но не настолько, чтобы оскорбить трагедию из апреля. Рафаэль же стремился разрекламировать свою личность. При таких обстоятельствах – брак с «королевой Геттинберга» – огласка была очень кстати.

Сам Голдман, насколько знала миссис Бристоль, – муж ее не особенно распространялся о прошлом – происходил из далеких краев. Это условие тоже нагнало на Катерину тревогу. Где пара будет жить, поженившись? Что, если Рафаэль вздумает забрать Агату с собой? Женщина – Рудковски не сомневалась – уедет за ним. Но на кого она бросит дом и работу? Внучка ее не готова принять ответственность на себя.

Впрочем, этот вопрос можно решить чуть попозже. Сейчас Катерина имела полное право отплясывать вместе с толпой. Беда крылась в том, что настрой ее оставался негодным, и девушка продолжала сидеть в одной из палаток, лениво крутя ничем не заполненный тонкий бокал.

Чарли нашел ее ровно такой же – одинокой, задумчивой, невеселой. Парень, верно, и рад бы признать, до чего он устал стараться сделать подругу счастливой. Но Кьют стыдился того, что ему тяжело лишь от этих попыток, тогда как сама Катерина борется с настоящей трагедией.

Стыд не давал Чарли сдаться без боя, но при этом он ощущал себя слабаком. В надежде хоть немного утешиться и оправдать себя, Кьют подумал страшное: «А вдруг Катерине и правда плевать на смерть матери? Что, если девушке чужды те проявления жалости, на которые падка людская душа?»

Мысли вогнали парня в морозный ужас. Чарли не знал, что хуже: подозрения, возникшие у него в голове, или условия, при каких догадка окажется правдой. На счастье, девушка очень быстро избавила Кьюта от авторских домыслов. На беду, юноша тут же принялся корить себя.

– Чарли, мне так тяжело, – с пустым голосом (и поверить ей было непросто) прошептала Рудковски. Она продолжала смотреть на бокал, а слова выходили будто отдельно от автора. – Мама умерла, но с ней похоронили словно и всю мою жизнь.

Признание девушки Чарли, по меньшей мере, поразило. Он успел заметить: Катерина редко стремилась вывернуть душу наружу. Куда чаще девушка, сообщая новость как факт, просто ставила кого надо в известность и изящно уклонялась от подробностей повествования.

Сейчас же Рудковски пошла напролом. Кьют, застигнутый действом врасплох, опешил настолько, что лишился слов и мучительно думал, как бы ее утешить. Катерина однако не слишком ждала утешений. Все, о чем просила девушка, – чуткие уши и платочек для слез.

– Ты знаешь, Чарли, мы никогда не были слишком близки, – продолжала Рудковски, но не слова обливали кипящим раствором Кьюта. В душе парня полыхали кострища от той погасшей искры, без которой девушка говорила. – Мы с папой любили поспорить, и стоило нам дойти до войны, мама вмешивалась со своей миротворческой миссией.