Чувствовалось, что русская дума одолевала Глеба и во Франции, что и нищета там российская, и лачужки те же, и скот на наш похож, и бабы те же. В том же панье, что у его Бяшечки.

Зато немцы изумили Глеба: «пьют не так, как мы. Я купил бутылку и выпил ее всю, а немец, который ехал с нами, пил ее чуть не два дня, – ототкнет пробку, упрет языком в горло бутылки и только: он только помочит язык, как одеколоном платок».

Это простодушие Глеба, впервые оказавшегося за границей, вызывало улыбку слушавших и Александры Васильевны.

Когда Александра Васильевна кончила читать письма и все зашевелились в предвкушении угощения, Марья Евграфовна возгласом: «А дача, дача! Кто еще не видел, прошу обратить внимание!» – к неудовольствию Бобоши вновь отодвинула этот момент.

Александра Васильевна уже сидела за обеденным столом и на призыв Марьи Евграфовны не сдвинулась с места. Недоволен, кажется, был и Николай Константинович. Он прошел в свой кабинет и уселся за письменный стол, заваленный в самом хаотическом беспорядке рукописями, книгами и газетами. Они валялись на полках и на полу.

Я не осмелился ослушаться именинницы и двинулся за ней. Ко мне присоединился и Бобоша, полуобняв меня, хотя ему-то здесь все было знакомо.

Дача оказалась более чем демократичной. Она была сделана из подсобного материала, по-моему, из досок от разобранных барок – с круглыми дырами от гвоздей, в которых свободно гулял летний ветер и врывались солнечные лучи. Обстановка была самая простая: некрашеные столы, скамеечки, табуреты, покрытые пледами кровати. Но Марья Евграфовна все щебетала и щебетала, объясняя какой-то особенный и неповторимый смысл каждой детали интерьера.

Я сразу же обратил внимание на полную противоположность жен Михайловского и Успенского. Первая – маленькая, сухощавая, вертлявая, с распущенными вдоль спины белокурыми волосами и загорелым лицом, которое контрастировало на их фоне, – напоминала ребенка-сорванца. В ней было что-то цыганское, эксцентричное и бравурное. Темно-серые глаза сверкали каким-то бешеным весельем. А крупные губы млели от чувственности. Она, казалось, была сконструирована из углов и треугольников. Во второй – доминировала округлость: круглое, белое, без кровинки в лице, возможно, чуть полноватое личико, пикантные округлости там, где у женщин это совершенно необходимо, плотный, тоже округлый животик (мне даже показалось, что она слегка беременна). Плавные движения и плавная, естественная, не создающая впечатление отрепетированности речь. Округлые, сливовидные черные глаза, в которых вспыхивал какой-то таинственный огонек, невольно покорявший скрытой в ней силе.

Она влекла своей женственностью и в отличие от ребенка-сорванца напоминала строгую гимназическую учительницу.

Я мало что знал тогда о семейной жизни Глеба (она только недавно началась), но мысленно скаламбурил, глядя на энергетическую силу глаз Александры Васильевны, как бы эта округлость не вышла Глебу боком. Тем более, при его-то мягкотелости.

За обедом «междуженец», как иногда втихаря называли Михайловского, который любил менять жен, сел между Марьей Евграфовной и Александрой Васильевной, представив первой возможность беспрепятственного – по кухонным делам – выхода из-за стола.

Жену Успенского Николай Константинович старательно развлекал разговорами.

– Представьте себе, Александра Васильевна, – говорил он, – мадам (так называл он жену), оказывается, не только великолепная музыкантша и переводчица, но еще и гимнастка-эквилибристка. И это невольно открывает мне новые перспективы… Не знаю, способна ли она ходить по канату, но что она с изумительным совершенством ходит по людским головам, я недавно узнал по собственному опыту. Вчера взялись мы вместе с ней за Спенсера, и она мне перевела очень трудное место. Я, разумеется, по совести похвалил… Вдруг, не успел я опомниться, мадам стоит у меня на плечах, буквально на одних носках… «Ура! Степанида! Ура!.. Барин меня похвалил!..» Степаниде послышалось: «Пожар!..» Степанида подняла крик: «Горим!» Набежало тут к нам народу чуть не со всех дач… Суп ушел, жаркое перегорело… Тут уже и пожарная бочка подъехала. С мадам – истерика. От чрезмерного хохота, полагаю…