Домой приехала на извозчике, без кровинки в лице, тряслась от нервной лихорадки…
Глеба Ивановича дома не было. Первого марта, через полчаса после взрывов на Екатерининском канале, его посетила Вера Николаевна Фигнер.
О чем они говорили, я не знаю. Но Глеб Иванович сразу же надолго исчез из Петербурга…[3]
6
Казнь на Семеновском плацу осталась в памяти Александры Васильевны на всю жизнь. Она изменилась даже внешне.
Потускнели глаза. В них уже редко пробивался озорной огонек. Но появилась печать постоянной озабоченности то ли своей судьбой, то ли судьбой Глеба, который ходил по лезвию ножа. Вскоре исчезла из ее жизни и Вера Николаевна Фигнер, арестованная вслед за расправой с народовольцами. Узнав об ее аресте, Глеб рыдал, как осиротевший мальчишка.
Исчезла порывистость движений. Они стали замедленными, будто прежде чем что-то сделать она постоянно задумывалась над этим.
Появилась не свойственная ей раздражительность, даже в отношении к детям.
С Александрой Васильевной я впервые встретился летом 1872 года на даче Михайловских в Гатчине, куда меня, встретив на улице, затащил старый приятель Николая Константиновича по Горному институту, которого все в журналистских кругах звали Бобошей. Имени его, по-моему, достоверно никто не знал. Работал Бобоша корректором в газете «Гражданин». А звали его так потому, что он был заикой и, когда начинал волноваться, любое слово начинал с «ббо». С ним однажды был курьезный случай. Встретил он на улице Боборыкина, с которым был знаком, и решил поздороваться. Авторитетов он никаких не признавал, к этикету приучен не был.
– Ббо… Ббо… здравствуйте, – наконец произнес он, – Ббо-ббо…
– Рыкин, – Петр Дмитриевич, подумал, что знакомый забыл его фамилию.
– А что вы ббо-ббо-рычите на меня? – рассвирепел Бобоша.
Боборыкин тоже разозлился, повернулся и пошел в противоположную сторону.
Так вот Бобоша, в хорошем подпитии, подхватил меня под руку, сообщив, что он идет на именины жены Михайловского Марьи Евграфовны.
– Она нас ждет, – сказал он без тени смущения на лице. – Она, знаешь, ббо… какая женщина? Ббо… Ббо, – тут меня посетили дурные предчувствия. – Ббо… львица! – наконец договорил он, освободив меня от этих предчувствий.
Я, конечно, сомневался, что «львица» меня с нетерпением ждет, но Бобоша был неумолим. Он любил выпить и еще больше – потанцевать в подпитии. Поэтому каждую вечеринку воспринимал как праздник.
– Жалко Глеба Ивановича не будет, – предупредил меня Бобоша. – Он еще не вернулся из-за границы. Зато я познакомлю тебя с его женой.
Мое сопротивление ослабло.
Мы немного припоздали. Но нареканий у хозяев это не вызвало: все с улыбкой слушали письмо Глеба Иваныча из Парижа, которое читала Александра Васильевна: «…Грязь на станциях – невиданная в России, – везде пыль, грязь, копоть. Вагоны, сравнительно с немецкими, даже с русскими, – хлевы. Таможня называется Жомон, и там адская Франция; я думал, что я попал в Россию, в Тамбовскую или Тульскую губернию… поля, – то же самое, – болота гниющие не обработаны тоже, деревни, хотя и каменные, но переполнены, с одной стороны отелями, с другой – такими же точно, как и у нас, развалившимися лачужками, буквально, такими же, из навоза и соломы с одним оконцем, с плетнем, который повалился, совершенно как у нас, и здесь видишь, что это бедность, действительно бедность, ограбленная Парижем. Скот, на котором пашут, – с немецким в расчет не идет, – этот скот похож на наш, например, здешние лошади совершенно наши почтовые, загнанные, костюмы неряшливые, и вообще смесь роскоши с нищетой. Я видел бабу, которая копала гряды в том же самом панье, в каком изволите Вы ходить, милостивая государыня, – и рядом баба в одной рубашке синей, босиком и с тряпкой на голове».