Пианино. Татьяна играла на нём дважды. Один раз, когда они пришли с отцом, и папа сказал:

– Поздравьте нас, родные, теперь мы муж и жена.

И все упросили Татьяну сыграть, наконец. И казалось, что нет никакой войны. Раскрасневшаяся Татьяна, смущаясь, пробегала пальцами по клавишам и пела. И становилось на душе прозрачно, глубоко и тревожно:

– Я ехала домой, душа была полна неясным для самой каким-то новым светом….

Татка впервые слышала, как играет и поёт Татьяна, смотрела, распахнув глаза, на вдохновенное красивое лицо и хотя понимала не всё, о чём чистым голосом пела папина новая жена, но чувствовала каждую строчку. Ей так явственно представлялся зябкий розовый рассвет, перестук колёс, неровный туман, рассыпающийся росой на луг. А потом посмотрела на Виктора, и у него было такое лицо, что Татке хотелось обнять его, утешать и говорить, что всё-всё будет непременно хорошо, но вдруг ей самой стало неуютно, маятно и тревожно.

Потом Татьяна подбирала музыку на слух, и все пели песню Лебедева-Кумача, призывая вставать страну огромную. И лица у всех были застывшие.

Второй раз – перед тем как пианино разрубили на дрова – Татьяна играла какой-то страшный марш, и казалось, что это не музыка, и не клавиши черные и белые, а страшные, ненавистные черные фашисты, идут и рвут, рвут черными зубами бомб белую землю.

Пианино рыдало, стонало, и казалось, что долго-долго звенело в стенах, когда его ломали.

Первыми на войну ушли мальчики. Татка шла, шла долго рядом с Виктором. И он сжимал, сжимал её пальцы так, что ей было больно.

– Таточка, Таточка, родная, ты же всё-всё понимаешь, да? – держал её лицо в своих ладонях, смотрел в глаза – насквозь.

И обнимал, а Татка пыталась уцепить в горсть его пальто на спине, но ткань не поддавалась, и она тихо-тихо поскуливала. А он вытирал, вытирал ладонями её мокрое лицо и бормотал, обдавая горячим дыханием щёки:

– Сейчас нельзя, нельзя, ты просто дождись меня, хорошо? Хорошо? Я вернусь, я вернусь, Таточка. Я сейчас не скажу, а когда вернусь – скажу, Таточка. Чтобы было зачем, понимаешь?

А Татка так и скулила, и скулила.

Потом ушёл дядя Олег, и с ними осталась его перепуганная беременная жена. Совершенно не приспособленная ни к чему. Ни к какой жизни. И он очень просил её беречь. Ох, дядя Олег, как сложно было выполнять твою жаркую просьбу. Потому что беречь друг друга – недостаточно чтобы выжить. Надо, чтобы человек сам хотел выжить. Чтобы он что-то делал. Всегда что-то делал. Сел – умер. Этой зимой – так. Перестал думать о чистоте – заболел, умер. Не встал с кровати утром в промерзшем до ледяных корок доме, – умер, умер, умер.

Потом не вернулся с работы отец, и Татка с Татьяной сами ходили к почтальонше, раньше, чем она приносила письма, чтобы проверить, нет ли письма.

И остались только женщины и близнецы.

Комнаты стали слишком большими и пустыми. Татьяна никак не могла найти работу, и получала карточки как иждивенец, как и Муся. А Татка вошла в добровольческую бригаду при новой школе – быстро закончили курсы и сразу стали дежурить при обстрелах, разгребать чердаки, которые загорались стремительно, и дома выгорали до тла. И красили фосфатом деревянные балки, балясины.

Татка помнит первую «зажигалку». На крыше их было трое: она, ещё одна девушка, Таткина ровесница, и мальчик лет тринадцати. Зажигалка упала и крутилась, а Татка как будто оглохла и её словно парализовало, потом она резко метнулась к огненной гильзе, мальчик – тоже, и они стукнулись головами, подхватили смертельный огонь и скинули вниз. И смеялись. Страшным сумасшедшим смехом.