А как все-таки плохо, что мы не имеем права пробовать прилагать свои силы к тому, к чему чувствуем склонность. Ну, не выйду я головой для министра, так меня и не пустили бы дальше столоначальника, как сейчас не пускают дальше передней журнальной редакции, но пытаться – я должна иметь право. Свинство!
Как-то раньше я жаловалась на свою хандру и одиночество. На самом деле это вовсе не то, и последнее вовсе не плохо. Вообще – я не скучаю: я много читаю, немного гуляю и очень много думаю (и не о себе – наоборот, себя я совсем не чувствую [в] это время). Но иногда на меня находит хандра, и это уж явление болезненное. Тогда, понятно, я сосредоточена на себе и ничем не в силах занять себя, отвлечь себя от себя; все мне тягостно, все скучно и мертво. Но в то время, когда я здорова и нервы в хорошем состоянии (сегодня, например, меня рано разбудили мостовщики и я поднялась на полтора часа раньше обычного времени – и вот уже были днем легкие приступы хандры и головной боли, а завтра – если мне удастся отоспаться – наверное, все пройдет), – я не скучаю совсем. Я чувствую себя значительно способнее к творческой работе (вчера окончила «На даче у русских немцев»122) в такой обстановке, как сейчас, и если бы не скорый конец лета, я принялась бы за драму: с каждым днем фантазия расшевеливается и работает лучше и лучше, я втягиваюсь в фантастический мир образов и теней, и действительность уходит из-под ног, давая полную волю сосредоточиться на вымысле. Но – нельзя, а то экзамены ухнут в трубу…
Вот скоро поеду в Могилевскую губернию и там соберу материал для окончания «Белорусского кладбища»123.
Я чувствую, что значительно поумнела за это время, только оно, конечно, не помешало бы, если бы и сейчас приезжали по праздникам проведывать меня добрые друзья, и я сама во время приступов хандры могла бы спасаться легким рассеянием на людях, а то этак можно разучиться говорить. В будни же мне решительно никого не нужно, у меня есть чем заняться и есть над чем пораздумать.
4/VII. Вот человек, который не уменьшается и не принижается от того, что об нем узнаешь, и от того, что узнаешь об нем вообще что-нибудь за внешней официальной маской. Наоборот, с каждым своим шагом и словом он все возрастает и чем дальше, тем большее внушает к себе уважение, смешанное почти с благоговением во мне.
Я говорю об А. А. Шахматове.
Первый раз, когда я несколько лет тому назад услышала его фамилию и спросила, кто или что это такое, я услышала только: «О, Шахматов!..» или: «Как, Шахматов?!?..» – произнесенное таким голосом и такой интонацией, что я сейчас же должна была почувствовать, что спросила что-то совершенно непозволительное для грамотного человека, позорное невежество.
Среди лингвистической молодежи, которую я встречала у Левиной, я только и слышала: «Шахматов и т. д.», «Ах, Шахматов! и т. д.» и без конца «Шахматов», с самой нежной любовью и глубоким уважением упоминаемый.
Когда я из Милиных уст познакомилась с его биографией – не знаю уж, в какой мере истинной, а в какой легендарной, как и биография Христа и прочих великих пророков* – и научилась сама повторять его имя с той же интонацией, – я услышала еще новое добавление к нему. Говорили: «Шахматов и теперь не знает того, что давно уже знают все в России и за границей: что он большой талант и крупная научная величина».
Еще через несколько времени, когда был диспут Н. М. Каринского124 и Шахматов был официальным оппонентом, – М. Р. Фасмер* рассказал мне такой эпизод125. Как-то перед этим диспутом пришел Фасмер к Шахматову, и разговор, конечно, зашел о диссертации Каринского, о которой Фасмер высказал свое мнение, указав на допущенные Каринским, по его мнению, ошибки и неправильности. Шахматов на это воскликнул: «Как я рад! Значит, вы тоже заметили это. А я боялся, что, может быть, ошибаюсь сам, упрекая здесь Каринского. Так, по-вашему, можно указать на эти ошибки?»