– Жди и знай: никто не смеет бояться, находясь под защитой моей руки.
Глава 8
По вольному глянцевитому шляху, ведущему в Киев, вдоль могучего Днепра, где в течение многих столетий проходили торговые обозы и богатые караваны, сразу после прихода полчищ татар в Дикое Поле движение встало. Опустели придорожные корчмы и харчевни, радушные «питейники» и постоялые дворы… Все они – заброшенные, в спешке покинутые, без ворот, крыш и крылец, выломанных и растасканных ратниками княжеских застав на костры, – угрюмо и сиро доживали свой век, став приютом для лихого бродяжьего люда, одичавших собачьих стай и хрипатого воронья.
…С тревогой и тяжелым сердцем взирали на это запустение дядька Василий и Савка Сорока, возвращаясь в Киев вместе с панцирниками старшины Белогрива. И чем больше наблюдали эти картины, где всюду валялись растасканные канюками[78] и шакалами людские кости, остовы разбитых телег и брошенный скарб, тем крепче наливались их души тусклые свинцом.
Повозка на высоких половецких колесах, в которой тряслись оставшиеся «вживе» (после стычки с монголами) галичане, сводила с ума унылым скрипом. Перегруженная ратной поклажей, кольчугами и щитами, она едва поспевала за рысившей верхами дружиной. И как ни резвил, как ни подгонял кнут Василия упряжных быков, они с тупым равнодушием продолжали мерять пыльный большак набранным ходом.
– Эва, какая хрень-мертвечина вокруг… Жуть, да и только… Ни людыны тебе, ни дымка живого… – со вздохом ворчал зверобой. – Одне только коршунюги над нами крестами могильными кружуть…
Дядька Василий привстал на коленях, щупая глазами степь, подсчитывая версты до зеленой каймы показавшихся дубрав.
– За весь вчерашний ден, почитай, от самой заставы Печенегская Голова… лишь два обожратых стервятиной[79] бирюка пересекли нам дорогу. Сытые, сучары, мать-то их в хвост… Не пужливые вовсе! Ровно мы все тут теперя не люди… Так-то вот, гаврик… Одно слово – татаре тут прошли. А ведь это… слышь, Савка?! – Василий в сердцах вытянул бычьи спины кнутом. – Токмо их, значит, татаров передок тут клювом пощелкал, вынюхал, шо и как… Теперича жди, Русь… нагрянуть, дьяволы, всей темнотой поганой, только дяржись! Ты шо молчишь, букой? Плечо-то как твоено? Ноить?
– Да шо мне будет! – Сорока ощерил кипенные зубы в улыбке, почесал вокруг перевязанной раны бурое от загара плечо. – Ты ж знаешь, кум, на мне все як на собаке заживает.
– Эт точно, – подморгнул зверобой. – Скоре гавкать начнешь, як псина. Га-а-га-га-а!
…Сверкая доспехами, дружина ходко пересекла кочковатый летник, по которому еще в прошлом году народ перевозил сено к гумнам, когда до слуха долетел гул набата. Тревога в Киеве! Воевода всадил каблуки в бока пляшущего на дыбах жеребца, поскакал обочь леса, следом за ним, гикая на коней, сорвалась дружина. Версты полторы всадники торопили оскаленных лошадей плетьми и криком. Долгий овраг, излучисто тянувшийся вдоль грудины холма, повернул влево… У рубежного съезда, там, где дорога разбегалась на три отрожины, отряд по знаку поднятой руки Белогрива придержал борзых коней. Теперь они остро воспринимали каждый звук, нервы у всех были на пределе.
Савка насилу дождался, когда взопревшие быки с надсадным ревом домолотились до места.
– Дывись, кум! – Сокольничий, поднявшись на возу во весь рост, указал рукой в сторону Днепра, куда с тревогой вглядывались и все остальные.
А там переполох! Содом и Гоморра![80] Левый степной берег Днепра, супротив Киева, был на две версты запружен скопищами людей. Берег, казалось, обратился в расползающуюся вдоль воды разношерстную лаву. Покрышки повозок, конские морды, шлемы, щиты, копья – все двигалось и искрилось на солнце. Синие, зеленые, желтые стяги – отличительные знаки родов половцев – мятежно колыхались над скопищами все прибывающих из степи всадников.