И надо же – с тростью действительно оказалось гораздо легче: я мог переносить вес своего тела на трость в самых болезненных моментах своего передвижения, что позволяло мне меньше хромать. Более того, увидев себя в зеркале с тростью, я так себе понравился, что не мог даже и представить: чуть похудевший, с более бледным лицом от постоянного сидения в помещении, в длинной чёрной рубашке на военный манер, как у Лесового, с нагрудными карманами и на пуговицах спереди, с отросшей шевелюрой чёрных волос, откинутых со лба, я стал похож на опального революционера-народовольца или поэта-изгнанника. В моём облике, как ни странно, появилась какая-то загадочность и инфернальность, и я был весьма этим польщён. А что! Трость так трость!
Благодаря трости я теперь осмеливался сам выходить на крыльцо без сопровождения бабушки или Матрёши, а потом и потихоньку, крепко держась за перила, спускаться с крыльца по тропинке мимо забора в сад. По утрам и вечерам становилось уже совсем прохладно, шли частые, затяжные дожди, пахло грибами, жёлтая листва постепенно краснела, темнела и потихоньку гасла, ссыпаясь с деревьев. На рябинах у самого забора ярко горели капли оранжевых ягод, и на фоне тут и там кое-где оставшихся жёлто-багровых листьев они казались мне нарядными бусами, что кто-то развесил в саду посушиться после дождя и забыл снять как стираное бельё. Я любил стоять под дождём под рябинами и долго-долго смотреть на ягоды, опираясь на трость одной рукой в единственной чёрной перчатке, найденной где-то в чулане дядьки Паприкина и с полинявшим, сломанным бабушкиным зонтом с торчащими в некоторых местах спицами в другой. В таком виде, в небрежно накинутым на плечи плаще, я представлял себя неким членом тайного общества, изгоем-романтиком, нигилистом, наслаждающимся высокопарным одиночеством и состоящим в заговоре с самим собой против косного, трухлявого мира. Эх, жаль, что в чулане Паприкина не нашлось ещё и чёрного английского котелка или цилиндра!
Шли дни и недели. Я ждал от Кости ответа на своё письмо, но он почему-то не отвечал. Неужели всё-таки обиделся? Как-то я сидел на скамейке под старой, совсем облетевшей вишней, как тут мне принесли письмо. Наконец-то! От Кости! Я схватил конверт, но потом увидел, что это письмо от маман. Она тоже давно нам не писала, но я знал, что у неё всё хорошо, так как она часто передавала нам привет и деньги по триста-четыреста рублей с оказией – с талашкинскими, торгующими в Смоленске, возвращающимися домой, откуда мы знали, что она по-прежнему служит в архиве, ни на что не жалуется и обещается приехать если не на Иоанна Постника, то на Рождество Пресвятой уж точно. Письмо её было на удивление оживлённо и благостно. Она обращалась к нам вдвоём с бабушкой в начале письма, а потом перешла на обращение только ко мне.
«Как ты, Акиша? Выздоравливаешь ли? Je l'espère. Всё время чувствую себя виноватой (последнее время постоянно так себя чувствую), что уехала, не дождавшись твоего полного выздоровления. Ну так хоть помогаю вам деньгами – и то радость. Да, через неделю домой будет ехать человек от купца Смирнова из Талашкина – некто Меленин, и я попросила завезти вам кое-какой провизии, в том числе коробку сардин, копчёных, Черноморских, мешок сахару, мешок крупы и также для тебя, Акиша, конфеты – фунт клюквы в сахарной пудре и три плитки козинаков, я знаю, ты любишь. Напиши, каких книг тебе прислать? По дороге на службу я часто прохожу мимо книжной лавки г-на Симеонова, он привозит литературу из Москвы. Да, кстати, недавно я встретила друга твоего давнего, Константина Дмитриевича Коньковича, в Лопатинском саду. Он славный молодой человек. Велел тебе кланяться и всё сетовал, что не отписал тебе на полученное письмо. Ну так ты, Акиша, не сердись на него – он сейчас начал учёбу и извиняется, что не с руки было ему пока. Eh bien. ce qui se passe… Как право, жаль, Акиша, что ты не пошёл учиться с ним, а, впрочем, может, это и к лучшему – часто, к чему мы так рьяно стремимся, оборачивается для нас совершенно неожиданной стороной».