Он стал неловко крутить папироску. Табак то и дело просыпался, от его дрожащих пальцев крошки летели во все стороны.
Я замер. Русалка. Рыжая моя. С тобой прошло всё моё детство… В стойле как будто ещё задержался запах её тёплого тела, в ушах привычно звучало недовольное пофыркиванье – совсем недавно я ещё катался на ней, когда мы с Лесовым искали место для моей хижины.
– Как же это, Пётр Петрович… – еле слышно сказал я, почернев от горя.
Лесовой как будто стал меньше, весь сжался в комок. Вокруг него заклубились облачка сизого дыма.
– Так вот. Годы, Акимка, – это тебе не шутка. Я уж и считать боялся, когда ей за двадцать пять перевалило. А потом только и думал, ну ещё годок. А потом – ну ещё. И надо же, она жила и жила. Я и бросил считать. Радовался. Слышал же, что иные и до тридцати дотягивают. И вот когда считать бросил… – он замолк, пожевал губами и продолжил: – А она подслеповатая стала, понятное дело, и нюх не тот… семян сурепки наелась. И как я проглядел! Помаялась всего ничего, и пока я ветеринара Синельникова привёз… – он махнул рукой. – Спасать некого было.
Я молчал. Русалка. Милая моя. Так вот почему Лесовой так увлёкся строительством моей мастерской – чтоб беду свою руками занять и чтоб стойла пустого не видеть. Лошади у него жили долго, иная мамаша за дитятей малым так не ходила, как Лесовой за лошадьми. Но Русалка была одна. Она была частью его мира, той, с которой всё началось и на которой всё держалось. И вот её нет. Беда.
Мы помолчали.
– Пойдём, покажу, где она теперь, моя родимая, – глухо сказал Лесовой.
Мы вышли за загон конюшни. Прошли метров триста, перешли ручей. Шли молча. У меня от долгой ходьбы резко заныла нога, но я не жаловался. За ручьём начинался густой березняк. Прошли чуть дальше. Недалеко от одной высокой берёзы, что стояла чуть в стороне от других, травы будто не было – только квадрат подсохшей земли. Из него столбик деревянный торчал. Возле него – рябины веточки.
Мы остановились.
– Вот она, моя родимая. Тут, – сказал Лесовой, – еле дотащил. Тяжёлая…
Он снял картуз, посопел и вдруг – совсем неожиданно для меня – заплакал. Слёзы текли по его шершавому лицу, по коротко стриженой бороде, попадали за шиворот, а он всё плакал и плакал, горько и безутешно, как маленький.
Теперь у меня ныла не только нога, но и сердце – тупой, давящей болью, что долго не отпускает. Я хотел ему что-то сказать – чтоб он перестал. Но вместо этого подошёл к нему поближе и, бросив трость, обнял за трясущиеся плечи и уткнулся в остро пахнущую табаком шею.
«Не надо, Пётр Петрович, – думал я, – не надрывай мне сердце». А сам почувствовал, что и по моим щекам тоже потекли горячие слёзы.
– Осиротели мы с тобой, Акимка, – едва сдерживая рыдания, прошептал через некоторое время Лесовой, – осиротели… Вот тебе, бабушка, и капустная голова…
27
Теруко аккуратно выкопала корешок Гайкоку-джина с большим клубнем земли, чтобы он не высох, и бережно сложила его в пакет из вощёной бумаги.
– Каждая часть твоего цветка будет мною сохранена, – говорила она корешку и одновременно пыталась успокоить северный ветер, который хоть и извинялся за причинённый её саду ущерб, всё же продолжал рвать чудом оставшиеся листья на двух клёнах и бешено ударяться об окна и двери её дома.
– Ни к чему так бесноваться, – уговаривала ветер Теруко, – мы все – я и мои растения – понимаем, что ты очень силён и холоден как снег. Но тебе лучше умчаться в поле, чтобы спеть свою рьяную песню там. Не то что бы я гнала тебя, но там, среди холмов и равнин, тебе будет просторнее испытывать свою силу, чем у меня в саду.