Так происходит и сейчас, во время работы над этой историей. Я собираю себя по кусочкам, как разбитое стекло. И вот – попадается один из них, на который падает особый свет. Он отражает не боль и не страх, а что-то другое. Тихое. Тёплое. Почти забытое. Например, папину руку у меня на плече. Или гномов, живущих под кроватью. И моё видение прошлого – хрупкое, зыбкое – вдруг начинает меняться: расплываются границы, проявляются новые смыслы, как на фотобумаге в проявителе. Что-то забытое становится важным, а неважное – наоборот, исчезает.

Именно в такие моменты я чувствую: я снова стою у истоков понимания. Себя. Мира. Тех, кого любила. И кого не смогла полюбить. Как будто всё только начинается.

Я перебираю свои вещи – пластмассовые коробки из прошлого века. Они не пахнут пылью, внутри нет пожелтевших от времени бумаг. Здесь, среди десятка альбомов разных размеров и толщины, среди нескольких пачек фотографий в целофанных пакетах, ждущих своей очереди для упорядочивания, я ищу ту, с помощью которой надеюсь продолжить застопорившийся рассказ. Уже несколько недель я не могу продвинуться ни на шаг – не знаю, о чём писать дальше, куда двигаться. Кажется, повествование рассыпается, как нить, которую слишком резко потянули и оборвали.

Вот она, фотография. Чёрно-белая, матовая, немного покоробленная по краям, как будто время медленно обгрызало её уголки. На ней – я, маленькая, сижу на санках с деревянными полозьями, в пушистой шубке, шапке с бубоном и аккуратно завязанным шарфом. Рядом – папа, в норковой меховой шапке и блестящей цигейковой дублёнке до колен – впоследствии неразлучимой от его образа, которая была куплена перед отъездом из Владивостока в Королево. На толкучке или в комиссионке. Одна рука у него в кармане, другая – лежит на моём плече. Тёплая, уверенная, как якорь.

Он смотрит в объектив прямо. Сдержанно, серьёзно. С чуть вздёрнутым подбородком. В этом взгляде – нечто устойчивое, почти неколебимое, как будто он удерживает не только моё плечо, но и саму ткань нашего бытия. И ещё – еле заметная, сдержанная гордость. Такая, что проступает только при внимательном рассмотрении. Я хорошо её помню. Этот взгляд был у папы всегда – каждый день, с утра до вечера. Он не менялся в зависимости от настроения. Он был скорее чертой характера, чем выражением чувств. В нём – внутренняя стойкость и привычка быть опорой, не терять равновесия. А еще гордость за семью – красавица-жена и умница-дочка, и за себя – работник общепита, уважаемый человек.

А вот теплоту – ту самую, которую он щедро дарил в разговоре, в движениях, в интонации, – фотография передать не может. Её снимок не уловил. На нём – только внешняя оболочка, сдержанная и строгая. А не тот свет, почти незаметный, но живой, который вспыхивал в папе, когда он улыбался или внимательно, по-настоящему, слушал собеседника. И от этого немного обидно – как будто часть его осталась за кадром, и мне не удаётся вернуть её полностью.

В этой дублёнке он встречал наш первый Новый год на Западной Украине. Единственный Новый год, когда не было ёлки, украшенной советскими игрушками. Они тогда плелись где-то в железнодорожных контейнерах, затерянных в бескрайней казахстанской степи. Зато был запах мандаринов, и мороз, который щипал щеки, едва мы выходили на улицу. Это было Королево – единственное место во всём Союзе, где родителям удалось обменять нашу просторную трёхкомнатную квартиру во Владивостоке на что-то хоть отдалённо равнозначное. Как именно это им удалось, я не знаю. Но знаю – почему. Мама больше не могла выносить папино окружение: его кавказских друзей, их шутки, их тосты, их бесконечные посиделки. И, как она подозревала, его любовниц. Она хотела, во что бы то ни стало, вырвать его оттуда – от них, от города, от воспоминаний, и, думаю, от себя прежней.