Барышня ахнула, припав высокой грудью к краю борта, словно порываясь спасти свою шляпку, но ветер, дразнясь, задорно перевернул её на лету, помахав хозяйке на прощание коралловым пером, и посадил шляпку прямо на воду. Она преспокойно поплыла по таящей глубину поверхности заметным красным буйком.

…Бросив тряпку, он привычной рыбкой прыгнул в воду и, не слыша уже криков переполоха, поднявшегося на верхней и нижних палубах, споря с течением, в несколько взмахов догнал удаляющуюся шляпку, которая экзотической коралловой птицей преспокойно плыла по волжским волнам…

Когда его подняли обратно на борт и он, промокший насквозь, в облепившем сильный торс тельнике, с которого лилась речная вода, лично вручил взволнованной барышне почти сухую шляпку, диковинное перо на которой нисколько не пострадало и не выдало своего истинного окраса, она вдруг вновь сделалась радостной, будто улетучилось мимолётное хмурое облако, на мгновение закрывшее сиявшее небо.

Он успел рассмотреть, что барышня не так уж и красива лицом, скорее – обычна, но черты её благородны, а улыбка – ослепительная, сияющая, солнечная, обнажившая ровные жемчужные зубы, улыбка, на сей раз подаренная лично ему, – была стократ прекраснее её безупречного наряда, прекраснее кораллового пера на шляпке, прекраснее самого солнечного и чудесного дня…

…Возвращаясь к ведру и тряпке и не вслушиваясь в ворчание боцмана, вполголоса бранившего его, он думал о том, что всё в этой жизни находится на своём месте: такие, как она, живут, чтобы красоваться, такие, как он, – чтобы работать…


***


В низком небе беженцами толпились тяжёлые серые тучи – все, как одна, похожие друг на друга, увешанные поклажей, смурные… Они спешили пересечь границу. Под тучами, слегка касаясь их нищих роб на низком горизонте, лежал, отливая сталью, металлический лист залива… Холодные волны окатывали камни на берегу, которые, казалось, намеревались броситься вплавь вслед за тучами, ибо мест на судне им уже не хватило…

В чёрном бушлате и бескозырке, лента которой сменила надпись, в запрещённых революционных брюках клёш, он нёс дежурство. В руке держал ружьё штыком вверх, плечо опоясывала широкая красная лента. Мимо него проходило много людей – все мрачные, удручённые, спешащие, старающиеся не глядеть в глаза… Люди с узлами и чемоданами, люди отчаявшиеся и вмиг ставшие бесприютными…

Это всё былые господа, которые когда-то вольны были казнить и миловать, которым надлежало отдавать честь при встрече под угрозой телесных наказаний, которым принадлежали суда и города, усадьбы, торговые дома, фабрики – вся жизнь…

Уже прогремел холостой выстрел с «Авроры», уже пал Зимний, и былая жизнь отступила в прошлое… Теперь не будет господ и холопов, теперь все будут равны. Всё будет по справедливости.

Оглядывая невнимательным взглядом толпу этих серых людей, с которых вмиг словно смыло все краски вместе с сословной спесью и высокомерием высокородных, он изредка думал о том, что ведь они такие же, в сущности, люди, как и он, как и все, люди, которым бывает холодно и голодно, тоскливо и бесприютно, которые, может быть, тоже нуждаются в сочувствии и помощи… И вдруг одно из серых невыразительных лиц показалось ему знакомым.

Это была молодая женщина в мешковатом крестьянском саке, запахнутом на груди и перевязанном простым кушаком, в грубом шерстяном платке, закрывавшим всю голову и шею, из серого кокона которого белело только её лицо. В одной руке она несла уродливый узел, в другой держала ладошку маленького, тщательно укутанного ребёнка…

…Ни о какой шляпке с коралловыми перьями не было и помину – так же, как и о кружевном зонтике, и о нитке жемчужных бус… Всё это безвозвратно осталось в прошлом. Сияющая улыбка, способная очаровать само солнце, тоже исчезла, будто и не бывало. Она заметно похудела, слегка постарела, бледное лицо её хранило следы слёз и лишений.