Вахтер снова берет в руки мой, вернее Шмидта, паспорт, опять что-то записывает. Меня охватывает еще бо́льшая неуверенность, я вдруг начинаю ощущать тяжесть своего тела и то, как оно качается из стороны в сторону. Я хочу перевести дух, но у меня не выходит: на меня давит чувство ответственности. Здесь, у ресепшен Святого Бонифация, до меня вдруг доходит, что настоящий Бог не ходит по земле, а потому ему не нужны брюки, как нужны они мне. Мне ясно, что, если я хочу сегодня суметь сделать то, что я на себя возложил, мне необходимо сбросить с себя то, что всю жизнь пригибает меня к земле, – всю эту гуманистическую трепотню о человеке как уникальном творении и его правах, о десяти заповедях Божьих с акцентом на пятую. Если я хочу на самом деле приблизиться к Богу, я должен из человека превратиться в камень. Я снова твердо стою на земле. Я снова дышу ровно, мне придает силы мысль, что мне, как и Богу, совершенно нечего терять.
Служащий дописывает и утирает лоб – непонятно, с чего он так потеет. Может, из-за собственной тучности, или просто потому, что всю ночь где-то пьянствовал.
– Должен вам сказать, господин Шмидт, – он неожиданно поднимает голову, – что вам идут эти очки.
Мужчина улыбается, и мне кажется, что он вполне серьезен. То, на что я надеялся, сработало. Он делает короткий звонок.
– Можете идти, – говорит он, возвращая мне паспорт и удостоверение. – Лифт за углом, третий этаж!
Он взмахивает рукой в направлении лифта и услужливо кланяется. Как настоящий джентльмен, портье щелкает каблуками, кланяюсь и я, но сдержанно, чтобы с меня не свалился парик.
В лифте я снимаю очки – они мне больше не нужны – и поправляю блестящие черные волосы парика. Вспоминаю, как удивленно смотрел на них Петер Шмидт у реки. Его волосы были точно такого же цвета. Я жму на серебряную кнопку с номером три – раздается лязг закрывающихся дверей. Я ощущаю силу, поднимающую меня наверх. Все, что мне нужно для переговоров, у меня с собой в чемоданчике и в левом внутреннем кармане пиджака. Из лифта я выхожу в просторную приемную, главную часть которой занимает рабочий стол. Чувствуется нежный запах дезинфекции, напоминающий аромат фиалок.
Монитор компьютера повернут к пустому креслу. Его голубоватый свет говорит о том, что он включен, и это хорошо. Лампы дневного света на потолке хорошо освещают пространство, хотя сейчас осень и на больших окнах, выходящих на запад, опущены жалюзи. На восточной стороне располагается огромный аквариум. В нем плавают рыбы, рыбки пираньи, чья родина – Амазонка и ее приток Мараньон. Они пялятся на меня своими равнодушными глазами. Но кто-то еще смотрит на меня сквозь прозрачную воду. Не двигаясь, я вглядываюсь и замечаю глаза; они большие, как каменья, их обрамляет черная оправа очков. Глаза смотрят на меня, они так же холодны, как эти рыбы. Глаза исчезают. Высокий человек в белом халате переходит от аквариума к рабочему столу и садится к компьютеру.
Я кажусь сам себе пустым местом, воздухом, но мне это не важно. По крайней мере, у меня есть время хорошенько рассмотреть доктора Фишера. С того времени, как мы виделись последний раз, он слегка поседел, а на темени его обозначилась небольшая лысина.
Я разглядываю его с особым интересом и, собственно, даже не знаю, представляет ли себе вообще доктор Фишер, как он изменил мою жизнь. Я мог бы поспорить, что он давно забыл обо мне и моей жене Йованке. Мой сын был для него, скорее всего, лишь номером в списке гостей, но не знаю – возможно, я и ошибаюсь. А и правда, с чего это он должен был нас помнить в потоке имен клиентов со всего света? В «Штерне» писали, как этот знаменитый хирург, основатель фонда Help Victims of the War («Помощь жертвам войны»), еще и замечательный семьянин. Образцовый муж, такой же, каким был и я, и у него тоже есть сын. В этом плане мы могли бы понять друг друга. И кто бы мог сказать, что я буду стоять напротив него после инцидента в Албании уже через пару месяцев?