– Да нет, здорова она, и пулемет ее, как часы швейцарские, работает, – Петька еще больше смутился. – Нравится она мне, Василий Иваныч. Очень. Прям вот… сил нет, как нравится. А как к ней подступиться, ума не приложу. Она ж… она ж как кремень. Строгая, боевая. Боюсь, пошлет меня куда подальше, если я ляпну чего не то.
Чапаев усмехнулся в усы, но тут же стал серьезен. Он отложил костяшки домино.
– Так. Анка, значит. Девка она, Исаев, и впрямь стоящая. Боевая – это да. Характер – сталь. Но и сердце у нее, поди, не каменное. Ты ж ее не первый день знаешь.
– Вот именно, Василий Иваныч! Знаю, и оттого еще страшнее. Она ж меня видит насквозь, поди. Что я простой ординарец, хоть и стараюсь… А она – пулеметчица знатная, герой, можно сказать. – Петька с надеждой посмотрел на командира. – Вы ж, Василий Иваныч, человек опытный, мудрый. Как бы мне… ну… подход найти?
Чапаев почесал подбородок, задумался.
– Тут, Петька, хитрости особой нет. И нахрапом брать нельзя – она не из тех, кто на дешевую лесть падкий. Ты будь самим собой. Смекалка у тебя есть – вот ее и применяй. Не в бою, так в обхождении. – Он сделал паузу, подбирая слова. – Главное – уважение. Чтобы видела, что ты ее не просто как бабу смазливую воспринимаешь, а как товарища, как бойца. Помоги где делом, не навязываясь. Слово доброе скажи, когда к месту. Она ж не слепая, видит, кто к ней как относится. Искренность, Петька, вот что бабы ценят. Особенно такие, как Анка. Да и вообще, любая нормальная баба.
Он отхлебнул чаю.
– А то, что ты ординарец, а она пулеметчица – это все чепуха. На войне все равны перед пулей. Да и в мирной жизни, если доживем, не чинами любовь меряется.
– Думаете, Василий Иваныч, есть у меня шанс? – с робкой надеждой спросил Петька. – Ведь война кругом, смерть, грязь… не до любви вроде как.
Чапаев посмотрел в окно, на пролетающий мимо полустанок, где ветер трепал оборванный красный флаг.
– Эх, Петька… Любовь, она такая штука… хитрая. – Он снова повернулся к ординарцу. – Ты думаешь, если война, так и сердце должно замереть? Ничего подобного. Наоборот, острее все чувствуется. Жизнь коротка, особенно сейчас. И хочется тепла, хочется… чтобы кто-то был рядом. – Он вздохнул, и в его глазах на миг промелькнула какая-то застарелая тоска. – Любовь имеет свойство цвести даже сквозь пламя войны, Петька. Как трава сквозь асфальт пробивается, так и она. И это, брат, дело верное. Это значит, что мы еще живые, что не превратились в таких же бездушных тварей, как те, что за окном бродят.
Петька слушал, затаив дыхание. Потом восхищенно выдохнул:
– Вот это вы, Василий Иваныч, хорошо сказали! Про цветение сквозь пламя… Заумно, конечно, малость, но ведь в самую точку! Прямо как в книжке какой! – Его глаза снова заблестели привычным оптимизмом. – Значит, буду пробовать! Осторожно, с уважением, как вы и велели!
– Только без дурости, Исаев, – Чапаев снова взял костяшку домино. – Сказал – делай. А теперь давай, твой ход. И смотри в оба, а то опять "рыбу" схлопочешь. В любви, может, ты и преуспеешь, а вот в домино тебе еще учиться и учиться.
Петька рассмеялся, и напряжение последних дней, казалось, немного отпустило его. Впереди была Москва, неизвестность и смертельная опасность, но сейчас, в этом пропахшем чаем купе, рядом с Чапаевым, под стук колес "Победы", на миг показалось, что не все еще потеряно. И что даже в этом аду есть место для чего-то простого, человеческого. Например, для игры в домино. Или для любви.
Стук колес замедлился, перешел в мерное покачивание, и наконец, бронепоезд "Победа" с протяжным шипением пара замер у перрона небольшой, на первый взгляд совершенно вымершей станции. Название, полустертое временем и непогодой, еще можно было разобрать на покосившейся табличке – "Тихая Заводь". Ирония судьбы – тишиной здесь и не пахло, вернее, это была гнетущая, мертвая тишина, от которой становилось не по себе. Разбитые окна вокзального здания, словно пустые глазницы, смотрели на прибывших. Кое-где виднелись следы давних пожаров и свежие, тревожные отметины когтей на деревянных стенах.