– Земля не взяла Петрушку, Никита, – произнес Степан внезапно. Его голос был низким, скрипучим, как ветер в камышах, но каждое слово падало в гнетущую тишину избы, как камень в топь. Все взгляды, даже заплаканный взгляд Матрены, устремились на него.
Староста нахмурился:
– Что ты несёшь, старик? Какая земля? В трясине пропал!
– Именно, – кивнул Степан, не меняя позы.
– Трясина. Она не проваливает, как яма сухая. Она… забирает. Плавно. Нежно. Как любовница. – В избе стало тихо настолько, что слышно было, как трещит лучина.
– Чует молодую кровь, старик Никита. Чует яркий страх… чистый, не замутненный годами смирения. Такой страх… он ей по вкусу. Слаще клюквы Петрушкиной.
Матрена вскрикнула, зажав рот ладонью. Мужики переглянулись. В их глазах читался не просто страх, а какое-то древнее, дремучее знание, которое слова Степана лишь высвободили наружу. Они знали. Все здесь знали. Но говорить об этом вслух… было равносильно приглашению беды в дом.
– Замолчи, Степан! – резко оборвал его Никита, стукнув кулаком по столу. Кузовок подпрыгнул.
– Не наводи панику! Мальчишка… мальчишка заплутал, утонул. Бывает. Трясина… она не живая!
Степан медленно повернул голову к старосте. В его глазах светилось нечто похожее на жалость.
– Живая, Никита. Живее нас с тобой. Ты сам знаешь. – Он отодвинулся от стены, его тень, искаженная светом лучины, заколыхалась на стене, как призрак.
– Шепотки слышать начали? У воды? В тумане? Особенно ночью? – Он не стал ждать ответа. Его не было нужно.
– Это она. Трясина. Разговаривает. Зовет. Петрушка… он только первый.
Старик вышел из избы, скрипнув дверью. Оставшиеся мужики стояли, потупив взгляды. Страх в избе стал густым, осязаемым, как болотная слизь на кузовке. Матрена завыла протяжно и безнадежно. Никита опустил голову на руки. Знание о Шепотах, о том, что трясина "забирает" – это знание было страшнее самой смерти. Оно означало, что болото не просто место, а нечто… сознательное. Голодное.
Прошло несколько недель. Страх после исчезновения Петрушки не утих, а затаился, замер, как зверь перед прыжком. Потом пропал Григорий. Старый рыбак, знавший болото как свои пять пальцев, чья лодчонка была продолжением его тела. Он ушел на рассвете к Черному Омуту – месту, которое даже самые отчаянные обходили стороной. Говорили, что дна там нет, что вода в Омуте черная не от ила, а от древней тьмы, что там водится "не рыба, а нечто".
Его нашли в полдень. Вернее, нашли его лодку. Она покачивалась на почти зеркальной, черной как деготь, воде посреди Омута. Пустая. Никита и двое мужиков, Игнат и Филипп, стояли на зыбком берегу, не решаясь подойти ближе. Воздух здесь был особенно тяжелым и тихим. Даже маживельник по берегам Омута стоял как-то неестественно прямо, его черные стволы уходили прямо в черную воду, а иглы казались еще острее и липче.
– Григорий? – позвал Никита, но его голос потонул в гнетущей тишине. Ни всплеска, ни ответа.
Они достали Григориеву запасную, старую долбленку и, преодолевая леденящий ужас, медленно подгребли к лодке. Каждый взмах весла отдавался в тишине гулким эхом. Вода вокруг была черной и непрозрачной, казалось, она впитывала свет. Подплыв, они заглянули внутрь.
Лодчонка Григория была в идеальном порядке. Сети аккуратно свернуты у кормы. Рыбацкий нож в ножнах висел на борту. На дне, посредине, аккуратно сложены одно на другое, лежали весла. Сухие. Как будто хозяин только что вымыл руки и вот-вот вернется, чтобы оттолкнуться от берега.
– Весла… – прошептал Игнат, бледнея.
– Он… он бы не бросил весел. Никогда.
– И сети… – добавил Филипп, крепко сжимая весло. Его рука дрожала.