Встал МакНулли тихонько с кушетки, где ему постелили, крадучись подошел к спящему оборотню и, не придумав ничего умнее, накрыл ее пледом своим. Дернула баггейн ухом, но не проснулась. Улегся молодец назад и по-походному в килт завернулся, глаза наконец блаженно закрыв. Едва ль Юшка в заботе мнимой нуждается. Однако рос Людвиг в семье большой и был вторым по старшинству сыном. Не мог молодец никак не опекать тех, с кем делил хлеб и кров. Да и парнем никогда не был обидчивым. Пытливый разум – молодым людям ветреный друг, нередко сердца глупого слушает. Многое мог простить Людвиг предмету восхищения своему. Очень многое. Пожалуй, почти все.
Спит куница под коньком. Спит девица под окном. Спят бобры по хаткам. Крепко молодец уснул. Токо оборотень не спит. Токо оборотень глядит. Тьма же ей в ответ возвращает свет.
Молчаливо бдела Юшка за молодцем крепко уснувшим. Перевернулся тот с бока на бок, скатилась рука безвольной плетью с края кушетки, едва-едва пола холодного кончиками пальцев коснувшись. Поглядела фейри на потолок, где ровнехонько над ней комната травницы была. Тихо скрипнула кровать. Вздохнула Юшка и с брезгливостью закинула руку Людвига обратно, а сверху плед кочующий небрежно бросила. Не сдюжит баггейн сызнова парня от лихоманки врачевать.
На пол уселась, спиной к кушетке устало прислонилась и головой рогатой покачала:
– Два балбеса из разных сказок. Откуда вы такие выискались?
Крепко спали Людвиг с Пылей. Не могли они услышать Юшку. Но Он услышал. И Он задорно усмехнулся.
Сказочник-затейник, блин.
Глава 9. Под крылом
На закате дня, когда последний луч солнца прячется за линией горизонта и ветер холодит разгоряченную кожу, мир кажется тихим и спокойным. Но древние земли не спят. Они не ведают покоя, полнясь голосами тех, кто в них когда-то пал. Голосами тех, кому в них суждено пасть. Если ты довольно смел, чтоб не затыкать уши, то скоро услышишь их зов. Но помни: не отзывайся!
Заброшенный помещичий пруд на окраине леса – мрачное место, объятое мертвой тишиной. Поросший бледными кувшинками и шепчущим камышом, он спит и видит сны, а во снах к нему являются тени. Приходили к тому пруду на кровавый поклон и те, кто ненависть жнет, и те, кто вкушает любовь. Многих несчастных за свой век приняла мутная вода.
Бредет фигура одинокая, как тень беды среди дороги. Сотней черных зенок с белоснежных стволов глядят ей вслед березы. Шлепают под поступью нервной доски гнилые, дорожкой узкой выложенные поверх землицы мозглой. Просачивается грязь сквозь щели, заляпывает подол платья, будто ставит клеймо позорное – свидетельство пути сюда.
Замерла фигура у самой кромки воды. Долго-долго взирала на неподвижную темную гладь, словно в зеркало, в душу свою. И не по сердцу было ей то, что отражалось в той душе. И не по сердцу ей было то, что хотела она сотворить. Но как иначе быть? Как быть?! Ведь прознает кто, и беды не миновать! Не единая кровь прольется на землю! Дурная кровь. Проклятая кровь проклятого рода.
Отняла женщина от груди руки со свертком. Сдержала плач утробный, ее разрывающий. «Разожми пальцы, опусти руки, – шуршали резные листья берез. – Пусть покоится на дне илистом. Никто не должен прознать твою тайну. Никто! Отпусти, отпусти…». Почти разжались над водой сведенные отчаяньем пальцы, почти выпустила она кулек из рук, и вдруг услышала шепот тихий и острый, как нож:
– Не сметь, не сметь…
То сыч пронесся над кустом, крылом разрезая ночь. Бухнулась женщина на колени. И горько-горько принялась слезами заливаться. И некому было разделить боль и страхи ее. Некому было утешить. Да и чем утешить того, кто волен решиться на самые жуткие вещи? Того, кто не страшится, что дрогнет опосля рука, не выдержав кровавой ноши? Того, кто без оглядки бежит от себя? Нет тому несчастному слов утешения.