Летом 1908 года пахло также и еще немного полынью, смешанной с пылью земли. Десятилетний Ванька, худой как прутик, был «сорвиголова». Иван вспомнил, как он любил кататься на борове, ощущая его теплую шкуру под ногами и ветер в волосах. Он прыгал с крыши на самодельных крыльях, чувствуя себя настоящим героем.

Отец Ивана, Филип Матвеевич, был суровым, но справедливым человеком. Он любил своего сына, но считал, что тот должен научиться отвечать за свои поступки. Иван часто получал затрещины и нравоучения, но понимал, что отец делает это не со зла.

– Чтоб не повадно было, да за науку впрок, – говорил Филип Матвеевич, когда Иван снова приносил домой разбитые горшки или порванные рубашки.

Однажды гнал он на выгул небольшое стадо коз и козлят к речке. Шлепая босыми ногами по мягкой, землем хоженной тропке. Крапива у дороги жалила ноги, но он смеялся – боль была частью этого дня, такого же яркого, как мать-и-мачеха, цветущая рядом.

«Смотри, чтоб в огород Флора не зашли!» – кричал отец.

Ванька в ответ махал рукой, а в голове уже зрела новая идея для безобидной шалости.

У речки ждали Петька и Гришка. Козы, словно знавшие мальчишью небрежность, разбрелись по лугу, а юные пастухи, сбросив портки, ныряли в воду, холодную от родников.

Солнце становилось жарче, и только что высохшие рубашки опять липли к спине, кузнечики трещали, и Ванька, забыв про время, гонялся за ужом, пока Петька не ахнул: «Козы-то где?»

Стадо потихоньку вернулось в деревню и, уже соблазнённые сочной капустой Фролова, топтало грядки. Отец нашел Ваньку к вечеру. Он знал, что крапивы не избежать.

– Батюшка, я не нарочно… – начал он, но отец, молчаливый как гроза, срезал стебли крапивы серпом.

– Руки марать только, – объяснил отец, – в глаза совестно смотреть людям. Как день настанет, так только и слышу: «Ванька то, Ванька это».

Ванька лишь всхлипывал, сдерживая слёзы, подставлял голени. Жгучие полосы вздувались на коже, но хуже боли был стыд: отец, не ударивший даже в пьяном гневе, теперь хлестал его как конокрада.

– Хозяин – не тот, кто землю имеет, а тот, кто за дело отвечает, – сказал отец, бросив крапиву. – Запомни мою науку.


Ветер принёс запах дыма – то ли из печи, то ли от далёких пожаров. Иван Филипович потрогал шрам на голени, давно уже нечувствительный. «Хозяин…» – повторил он про себя. Эти слова, как наказ, вели его через гражданскую, окопы Сталинграда, через голод, через похоронки. Отец, исчезнувший в мясорубке коллективизации, учил не бояться боли – ведь после неё снова придется вставать, рабоатть не разгибаясь, пахтать землю.

Поднимаясь из праха и пить жизнь из горького молока и слез.


А крапива… Она росла теперь на могиле отца, которого так и не нашли. Иван Филипович, гладя шрам, улыбался. Боль ушла. Осталась благодарность.


Вспомнил он и еще один самый один из самых горьких моментов его жизни.


Сентябрь 1945 года он возврашался домой, по той самой пыльной проселочной дорогой, где бегал мальчишкой.

Иван шагал, не чувствуя тяжести вещмешка за плечами. В ушах гудело: «Живы… все небось…увижу расцалую, вымахаили все небось,…»

На краю деревни, у колодца с перекошенным журавлём, стояла Аннушка. Не та, что провожала его в 41-м – румяная, с косами как спелая рожь, а худая, с лицом, вытянутым голодом и немыми вопросами в глазах. Рядом примостился Владимир, семилетний, незнакомый, с отцовским упрямым подбородком.

Она не бросилась к нему. Не зарыдала. Стояла у порога, будто боялась пустить в дом, где на стене висели пять лубочных ложек – по числу сыновей, ушедших на фронт.


– Матвей погиб под Смоленском… – начала она, глядя куда-то мимо, в пустоту. – Письмо прислали: «Пал смертью храбрых». Иван – в танке сгорел… под Прохоровкой.