В то же время заметим, что с агрессией никогда не связывали сущностное понимание века. Даже во времена длительных и кровавых войн она не характеризовала век как целостность, не была его собственным именем. Почему же сейчас мы заговорили о веке агрессии? Что изменилось в мире людей и в человеческих отношениях? И что нам прежде может сказать наша повседневность, богатая на агрессию и насилие? Говорит ли она об изменениях природы человека, его ожесточении, и, как следствие, увядании социальности, или есть что-то иное, нам пока неведомое?

Для наших целей насущным будет то, как агрессия смогла оттеснить все другие виды действования и стать определяющей в характеристике века? Как в своей действительности она смогла стать актуальностью зла и вражды? Какие механизмы обеспечивают тандем общественного и личностного в агрессии? И не происходит ли такое потому, что уже не столько интерес, и не столько необходимость защиты, а сколько злая воля побуждает и активизирует агрессию. И что множественность таких выпадов усиливают власть самой агрессии, делают её самостоятельной силой вопреки человеку. И здесь нельзя не выделить роль СМИ как невольной обслуги злой воли и расширения тем самым агрессивных сил в обществе. Наконец, если правда, что миром правит необходимость, то сближение агрессии с ней делает её сильнее человеческой воли, ибо, как говорили древние, перед необходимостью преклоняются даже боги. И тогда уже воля скорее станет служить агрессии, при остаточном влиянии личностного (желаний и намерений).

К постановке вопроса о возрастании роли агрессии в таком ключе, того, что способствовало её становлению в значении века агрессии и было вызвано усилением пламени жизни, образно говоря по Шпенглеру, мы пришли не сразу. Вначале был интерес к агрессии как таковой, и это вылилось в исследование ряда содержательных вопросов, связанных с определением природы агрессии как действования и выявления её связей со смежными чувствами. Выделялась также роль мыслеформ как силы мыслей и воображений; рассматривались и внутренние силы, ответственные за агрессию. Все это едино совмещалось и целостно выражалось в соответствии с традициями понимания агрессии как формы человеческого поведения, где фактическое содержание определяют нападение и насилие. Но фактичность сама по себе ещё не объясняет агрессию, она по большей мере указывает на её наличие, вид, сферы проявления и рост. Действительная же природа агрессии не проясняется, ибо она могла бы быть познана исходя из неё самой, априорно. И здесь следовало начинать с вопроса существования агрессии, с вопроса о том, что она есть как таковая и как она могла развиваться при любой цивилизации и в каждом обществе.

Поиск ответов заставлял выходить за границы традиционной причинности и взглянуть на явления шире. Да и по мере накопления совмещающего материала и утверждения традиционного постижения агрессии как атакующей силы «во имя чего-то», приходило понимание того, что агрессия есть нечто большее, чем «нападение» по чьей-то воле. И что агрессия как объективная и стабильная сущность не есть только «начало», что в своём развитии агрессия смогла даже стать чем-то «для себя». Такое происходило потому, что агрессивное в мире упростилось до обыденности, и агрессия смогла утвердиться в своём новом качестве всеохватности и устойчивого самовоспроизводства образцов агрессивности. Мы видим, что дружелюбная сторона жизни теснится и сокращается как «шагреневая кожа», в то время как агрессивность возрастает. Она растёт в своих мягких формах, как напористость, и в жёстких формах, как насилие. Эти действия вседозволенности в людских связях и отношениях и есть реальные признаки века агрессии.