В поисках света: Сердце, полное надежд Евгения Ермакова

Я лежала на больничной койке и не могла уснуть. Мешали болтливые соседки по палате и острая нехватка кислорода. Конец был так близок, смерть буквально стояла за дверью, а я была совершенно одна. Не было рядом детей, внуков и любимого мужа. И все, что мне оставалось, просто принять свою участь.

Глава 1. Начало

Детство в преддверии войны

Я появилась на свет в конце 30-х годов, когда мир ещё жил иллюзией спокойствия, но уже накрывался тенью великого бедствия. Европа гудела от тревожных новостей: нацистская Германия готовилась к войне, аннексировала соседние территории, а Советский Союз то подписывал пакты о ненападении, то присоединял новые земли. Но в нашей деревне мало кто задумывался о большой политике. Люди жили своим трудом, сеяли хлеб, растили скот, растили детей, надеясь, что беды пройдут стороной.

Я родилась в семье крестьян, крепких духом и руками. Нас было четверо у родителей. Но к концу войны остались трое. Моя младшая сестра, Надежда, умерла, не успев узнать, что такое жизнь.

Мне было не больше пяти лет, но это воспоминание будто выжжено в памяти. Я помню, как мама сидела у её колыбели, неподвижная, словно каменная статуя. Она смотрела в одну точку, не замечая ни нас, ни темноты за окном, ни холода, пропитавшего стены дома. Никто не знал точно, отчего ушла Наденька. Может, от голода, может, от болезни. Тогда умирали часто, особенно дети.

Была война, и жизнь меркла перед лицом смерти. В городах полыхали пожары, с фронта приходили похоронки, но в нашей семье самая страшная утрата случилась тихо, без громких слов и выстрелов. Только тяжёлое молчание, прерываемое редкими вздохами матери, да тусклый свет керосиновой лампы, которая горела всю ночь.

Надежде не было и года. Она даже не успела научиться говорить, но я помню её крошечные ручки, как она тянулась к матери, как лепетала что-то невнятное. А потом вдруг перестала.

Маленькое воспоминание большого горя.

Я не успела долго быть ребёнком. В наше время детство – это период заботы, игр и беззаботности. Но тогда оно было роскошью, позволить которую себе могли немногие. Уже в пять лет я умела ухаживать за домашней живностью: знала, как кормить уток, кур, как подсыпать соломы, чтобы им было теплее зимой. Мы с сёстрами не просто помогали по дому, а работали наравне со взрослыми. Подметали двор, пололи огород, таскали вёдра с водой. Это не казалось нам чем-то исключительным – так жили все.

Но когда началась война, трудности стали не просто бытом, а борьбой за выживание. Запасы быстро истощились, животных пришлось отдать в колхоз или забить, чтобы хоть немного продлить существование семьи. Я не помню, чтобы мы когда-либо наедались досыта. Всё, что можно было съесть, шло в дело: травы, картофельные очистки, замёрзшие ягоды, сухие корки чёрного хлеба, размачиваемые в воде. Иногда удавалось достать ложку муки, развести её кипятком, и это считалось обедом.

Моя внучка, слушая мои рассказы, не могла понять, как мы выжили.

– Бабушка, а почему вы не замёрзли в землянке? Там же холодно!

Я только качала головой. Что я могла ей ответить? Разве можно объяснить, как человек цепляется за жизнь, даже когда кажется, что она уходит сквозь пальцы? Просто чудо. Чудом спаслись, чудом выкарабкались.

И это чудо сделало меня другой. Я научилась ценить каждую крошку хлеба, каждую нитку ткани, каждый кусочек мыла. Я стала экономной, бережливой, привыкла обходиться малым. Даже когда времена изменились, и можно было позволить себе больше, я по привычке во многом себе отказывала. Иногда слишком сильно.

Помню, как мы с сёстрами делили одно платье на троих. Одну пару сандалий носили до дыр, подшивали, чинили, но всё равно ходили с голыми пятками. Сейчас одежда доступна, её можно купить в любом количестве, но тогда мы завидовали тем, у кого было хотя бы два платья. Они выглядели опрятно, а мы чаще оставались дома, потому что не в чем было выйти.

Позже, когда война закончилась, жизнь постепенно налаживалась. У нас появились коровы, куры, гуси, кролики. Но это не сделало её лёгкой. Всё равно приходилось бороться за каждый кусок хлеба, за каждую копейку. Жизнь не щадила, но и мы не сдавались.

Школа, дружба и любовь к Родине

Учёба мне давалась нелегко. Я не была отличницей, не блистала знаниями, но всегда старалась. В школе не было особых привилегий, учителя относились ко всем одинаково. Мы учились в холодных классах, часто сидели в верхней одежде, потому что печки едва прогревали помещение. Краска на партах была облупленной, чернильницы врезаны в дерево, а вместо тетрадей мы иногда использовали старые газеты или писали между строк уже исписанных страниц.

Но, несмотря на это, я любила школу. Там было тепло не только от печки, но и от людей.

Мы дружили без выгоды, искренне. Никто не интересовался, сколько у кого коров в хозяйстве или есть ли у тебя новое пальто. Для нас не существовало деления на бедных и богатых, потому что богатых просто не было. Все были равны, и в этом было что-то особенное.

Каждый приносил в класс кусочек своей жизни. Кто-то рассказывал, как их отец вернулся с фронта и теперь работает кузнецом, кто-то делился тем, как их мама шьёт одежду на продажу, чтобы прокормить семью. Мы находили общие темы, читали друг другу книги вслух, обсуждали Гоголя, Лермонтова, Пушкина. Некоторые мальчишки мечтали стать лётчиками или моряками, девочки – учителями или врачами.

Мы искренне любили Родину. И это была не просто фраза, не что-то навязанное сверху. Патриотизм был естественной частью нашей жизни.

Война оставила в каждой семье свой след. У кого-то не вернулся отец, у кого-то погибли братья, кто-то жил с матерью, которая носила чёрный платок и каждый вечер молча сидела у печи, глядя в огонь. Мы понимали, что нам выпала жизнь, потому что кто-то отдал свою.

Нам не надо было объяснять, почему важно трудиться, помогать друг другу, быть честными. Мы видели, как взрослые работают с утра до ночи, как отдают последнее, чтобы дети не знали голода. Мы знали, что Родина – это не только страна, но и семья, соседи, друзья, с которыми делили кусок хлеба и школьную парту.

В те годы мы верили в будущее. И, может быть, именно эта вера помогала нам идти вперёд, несмотря на все трудности.

Моя мама умирала медленно. Болезнь выжигала её изнутри, как тлеющий уголёк, оставляя только боль и слабость. Она таяла день за днём, словно свеча, становилась всё меньше, всё прозрачнее.

Я сидела у её постели, держала её исхудавшую, почти невесомую руку и пыталась запомнить каждую черту её лица. Глаза, когда-то тёплые и наполненные жизнью, теперь были полны боли. Но не физической. Это была другая боль – осознание, что она уходит, что больше не увидит нас, не обнимет, не накроет на стол, не рассмеётся, когда мы всей семьёй соберёмся вместе.

– Катя… – шептала она, её голос был слабым, еле слышным. – Скажи честно, что со мной?

Я сжала её ладонь, сглотнула комок в горле, но слова так и не нашла.

Мы с сёстрами молчали до самого конца. Нам казалось, что знание правды убьёт её раньше. Врачи ничего не могли сделать. В то время диагноз «рак» звучал как смертный приговор, без шансов, без надежды. Что нам оставалось? Мы думали, что если не скажем, она будет бороться до последнего. Может, это была ошибка. Но как сказать матери, что её дни сочтены?

Каждый день она угасала, а я не могла с этим ничего поделать. Только сидеть рядом, приносить ей воду, поправлять одеяло, шептать что-то успокаивающее, хотя сама едва могла дышать от ужаса.

Отец ушёл раньше

Отец умер внезапно. Он просто не проснулся однажды утром. Ему было не так уж много лет, но жизнь забрала у него всё, что могла: силы, здоровье, надежду. Он был человеком, который нес на себе всю семью, держал нас, как фундамент держит дом. А потом этот фундамент треснул, и ничего не осталось.

Я не успела даже попрощаться. Он просто… исчез.

Его смерть не была такой мучительной, как у матери. Он не страдал, не ждал неизбежного, не смотрел в глаза смерти. Но мне казалось, что с мамой ушло что-то большее, чем просто человек.

С её уходом ушло само ощущение дома.

Старшая сестра, Серафима, тогда только родила второго сына. Малышу было всего несколько недель, когда мама умерла. Но её горе было таким всепоглощающим, таким диким, что даже материнский инстинкт не мог пробиться сквозь него.

– Лучше бы умер Иван, чем моя мамочка! – кричала она на похоронах, захлёбываясь слезами.

Она бросила младенца прямо в кроватке, а сама сидела у гроба, раскачиваясь из стороны в сторону, не слыша ни наших голосов, ни плача ребёнка. Мы с сестрой нянчили мальчика по очереди, кормили его коровьим молоком, потому что Серафима была не в состоянии даже взять его на руки.

Я тогда боялась, что она не справится, что так и останется в этом горе, не сумеет выбраться.

Но через время боль чуть отступила. Она взяла сына на руки, впервые посмотрела на него осмысленно и прошептала:

– Прости меня, Ванечка…

Её трясло, слёзы текли по щекам, но я знала, что в этот момент она вернулась. Пусть сломленная, пусть ослабевшая, но вернулась.

Иван, к счастью, был слишком мал, чтобы помнить всё это. Он не знал, что в первые недели жизни его никто не обнимал, никто не укачивал по ночам. Он просто жил, как жили и мы. Через боль, через потери, через всё, что бросала нам жизнь.