Песни ветровые
Вечерний поезд Москва – Казань был «фирменный», то есть более комфортабельный и скоростной, чем обычные. За всю дорогу – без малого двенадцать часов – полагалось ему всего три остановки. Стало быть, ночной покой едва ли будет нарушен частым хлопаньем дверей и громкими голосами.
В купе я оказался один. Разложив вещи по местам, вышел в коридор. Прямо передо мной висело расписание в лакированной рамочке. Названия двух остановок оказались мне знакомы по прежним поездкам по этой дороге, третье же – Вековка – не припомнил.
Миновали подмосковные платформы с коченеющими на ветру людьми, смолкла суета в коридоре, пассажиры разошлись по местам. Расстелив хрусткую простыню и тяжёлое ворсистое одеяло, улёгся в постель и я, соблазнившись возможностью долгого неторопливого чтения под романтичный перестук колёс. Однако уже через два десятка страниц понял, что напрасно тащу в командировку увесистый том. С досадой отложил книгу, но спать не хотелось. Отдёрнув сборчатую занавеску с вышитым локомотивом, стал смотреть в окно.
Как и следовало ожидать, за окном не оказалось ничего интересного. Ромбы света из немногих горящих окон бежали вровень с поездом, а вдали медленно разворачивались едва различимые огни какого-то селения. Вокруг властвовала первобытная тьма.
Мрак тревожит человека и в то же время держит, не отпускает. В бездумном оцепенении провёл я час или больше. За туманным стеклом, где отражался мой лик, всплывали отрывочные картины давних поездок, когда вот так же, уперев локти в кромку столика, я вглядывался в окрестности дороги. Если же полка оказывалась верхняя и удавалось откинуть тяжёлую оконную фрамугу, то наслаждение движением было полным. Можно было подставить лицо ветру и проговаривать шёпотом:
Опять, как в годы золотые,
Три стёртых треплются шлеи,
И вязнут спицы расписные
В расхлябанные колеи…
Украдкой вытирал глаза – наверное, тугой воздушный поток выдавливал горячую влагу.
Россия, нищая Россия,
Мне избы серые твои,
Твои мне песни ветровые —
Как слезы первые любви!
Простим ушедшей юности её святую простоту, когда, упоённая музыкой стихов, она не задумывается, отчего же наши колеи расхлябаны, а избы серы, отчего наши поэты поют такую Россию – нищую и жалкую?
Скоро я задремал, но среди ночи проснулся оттого, что поезд стоял. Снаружи доносились громкие возгласы, топот и шарканье ног, но в вагон никто не входил. Заинтересованный странными событиями, я выглянул в окошко: оказалось, то была неизвестная мне станция Вековка. В тусклом свете фонарей вдоль состава сновали люди с какими-то предметами в руках. Откинутая занавеска в моём окне вызвала у них взрыв интереса. Десятки глаз устремились на меня, десятки рук подняли над головами вазы, графины, кувшины, наборы рюмок, фужеров, бокалов, стаканов. На некоторых изделиях были прикреплены картонки с ценами. Тщетно показывал я знаками, что мне ничего не надо, – люди не расходились, и тогда я в смущении задёрнул занавеску.
Тут к соседней платформе подали другой поезд, и толпа ринулись туда.
Я понял, что только что видел работников некогда знаменитого на всю страну хрустального завода, расположенного поблизости от станции. Им выдали зарплату натурой – изделиями их же труда, и теперь они пытаются выручить за них хоть какие-нибудь деньги. Такой способ вознаграждения за работу практиковался довольно часто.
Через минуту поезд тронулся – и быстрей, быстрей застучал по стыкам. Последние дома станции Вековка остались позади, и наш «фирменный» снова обступила тьма.
Закон воздаяния
В купе нас оказалось трое: я, ещё один мужчина, моложе меня, – лысый, с жёсткими усами щёткой и ухоженными руками, и женщина в чёрном, едущая налегке, с небольшой сумкой. Как только поезд тронулся, она забралась на верхнюю полку, отвернулась к стене и стала тихонько плакать, сморкаясь в платочек и вздыхая. Мне и моему соседу стало понятно, что не следует тревожить страждущую душу досужими расспросами.