Очутиться, позабыться, от печалей отшутиться:

ими жизнь моя отравлена без меры.


Там побеленные стены и фундаменты цветные,

а по стенам плющ клубится для оправы.

И лежат на солнцепеке безопасные, цепные,

показные, пожилые волкодавы.


Там у пристани танцуют жок, а может быть, сиртаки:

сыновей своих в солдаты провожают.

Всё надеются: сгодятся для победы, для атаки,

а не хватит – сколько надо, нарожают.


Там опять для нас с тобою дебаркадер домом служит.

Мы гуляем вдоль Дуная, рыбу удим.

И объятья наши жарки, и над нами ангел кружит

и клянется нам, что счастливы мы будем.


Как бы мне сейчас хотелось очутиться в том, вчерашнем,

быть влюбленным и не думать о спасенье,

пить вино из черных кружек, хлебом заедать домашним,

чтоб смеялась ты и плакала со всеми.


Как бы мне сейчас хотелось ускользнуть туда, в начало,

к тем ребятам уходящим приобщиться.

И с тобою так расстаться у дунайского причала,

чтоб была еще надежда воротиться.

* * *

На полянке разминаются оркестры духовые

и играют марш известный неизвестно для чего.

Мы пока еще все целы, мы покуда все живые,

а когда нагрянет утро – там посмотрим, кто кого.


И ефрейтор одинокий шаг высокий отбивает,

у него глаза большие, у него победный вид…

Но глубоко, так глубоко, просто глубже не бывает,

он за пазухою письма треугольные хранит.


Лейтенантик моложавый (он назначен к нам комбатом)

смотрит карту полевую, верит в чудо и в успех.

А солдат со мною рядом называет меня братом:

кровь, кипящая по жилам, нынче общая на всех.


Смолкли гордые оркестры – это главная примета.

Наготове все запасы: крови, брани и свинца…

Сколько там минут осталось… три-четыре до рассвета,

три-четыре до победы… три-четыре до конца.


Арбатское вдохновение, или Воспоминания о детстве

Посвящаю Антону

Упрямо я твержу с давнишних пор:

меня воспитывал арбатский двор,

всё в нем, от подлого до золотого.

А если иногда я кружева

накручиваю на свои слова,

так это от любви. Что в том дурного?


На фоне непросохшего белья

руины человечьего жилья,

крутые плечи дворника Алима…

В Дорогомилово из тьмы Кремля,

усы прокуренные шевеля,

мой соплеменник пролетает мимо.


Он маленький, немытый и рябой

и выглядит растерянным и пьющим,

но суть его – пространство и разбой

в кровавой драке прошлого с грядущим.

Его клевреты топчутся в крови…

Так где же почва для твоей любви? —

вы спросите с сомненьем, вам присущим.


Что мне сказать? Я только лишь пророс.

Еще далече до военных гроз.

Еще загадкой манит подворотня.

Еще я жизнь сверяю по двору

и не подозреваю, что умру,

как в том не сомневаюсь я сегодня.


Что мне сказать? Еще люблю свой двор,

его убогость и его простор,

и аромат грошового обеда.

И льну душой к заветному Кремлю,

и усача кремлевского люблю,

и самого себя люблю за это.


Он там сидит, изогнутый в дугу,

и глину разминает на кругу,

и проволочку тянет для основы.

Он лепит, обстоятелен и тих,

меня, надежды, сверстников моих,

отечество… И мы на всё готовы.


Что мне сказать? На всё готов я был.

Мой страшный век меня почти добил,

но речь не обо мне – она о сыне.

И этот век не менее жесток,

а между тем насмешлив мой сынок:

его не облапошить на мякине.


Еще он, правда, тоже хил и слаб,

но он страдалец, а не гордый раб,

небезопасен и небезоружен…

А глина ведь не вечный матерьял,

и то, что я когда-то потерял,

он в воздухе арбатском обнаружил.

* * *

На Сретенке ночной надежды голос слышен.

Он слаб и одинок, но сладок и возвышен.

Уже который раз он разрывает тьму…

И хочется верить ему.


Когда пройдет нужда за жизнь свою бояться,

тогда мои друзья с прогулки возвратятся,

и расцветет Москва от погребов до крыш…

Тогда опустеет Париж.


А если все не так, а все как прежде будет,