Всё ему подвластно, да опять не рад…
Прости его, мама: он не виноват,
он себе на душу греха не берет —
он не за себя ведь – он за весь народ.
Мой отец
Он был худощав и насвистывал старый, давно позабытый мотив,
и к жесткому чубчику ежеминутно его пятерня прикасалась.
Он так и запомнился мне на прощанье, к порогу лицо обратив,
а жизнь быстротечна, да вот бесконечной ему почему-то казалась.
Его расстреляли на майском рассвете, и вот он уже далеко.
Всё те же леса, водопады, дороги и запах акации острый.
А кто-то ж кричал: «Не убий!» – одинокий… И в это поверить легко,
но бредили кровью и местью святою все прочие братья и сестры.
И время отца моего молодого печальный развеяло прах,
и нету надгробья, и памяти негде над прахом склониться, рыдая.
А те, что виновны в убийстве, и сами давно уже все в небесах.
И там, в вышине, их безвестная стая кружится, редея и тая.
В учебниках школьных покуда безмолвны и пули, и пламя, и плеть,
но чье-то перо уже пишет и пишет о том, что пока безымянно.
И нам остается, пока суд да дело, не грезить, а плакать и петь.
И слезы мои солоны и горючи. И голос прекрасен… Как странно!
Ю. Даниэлю
Не успел на жизнь обидеться —
вся и кончилась почти.
Стало реже детство видеться,
так – какие-то клочки.
И уже не спросишь – не с кого.
Видно, каждому – свое.
Были песни пионерские,
было всякое вранье.
И по щучьему велению,
по лесам и по морям
шло народонаселение
к магаданским лагерям.
И с фанерным чемоданчиком
мама ехала моя
удивленным неудачником
в те богатые края.
Забываются минувшие
золотые времена;
как монетки потонувшие,
не всплывут они со дна.
Память пылью позасыпало?
Постарел ли? Не пойму:
вправду ль нам такое выпало?
Для чего? И почему?
Почему нам жизнь намерила
вместо хлеба отрубей?..
Что Москва слезам не верила —
это помню. Хоть убей.
Ю. Киму
Ну чем тебе потрафить, мой кузнечик?
Едва твой гимн пространства огласит,
прислушаться – он от скорбей излечит,
а вслушаться – из мертвых воскресит.
Какой струны касаешься прекрасной,
что тотчас за тобой вступает хор
таинственный, возвышенный и страстный
твоих зеленых братьев и сестер?
Какое чудо обещает скоро
слететь на нашу землю с высоты,
что так легко, в сопровожденье хора,
так звонко исповедуешься ты?
Ты тоже из когорты стихотворной,
из нашего бессмертного полка.
Кричи и плачь. Авось твой труд упорный
потомки не оценят свысока.
Поэту настоящему спасибо,
руке его, безумию его
и голосу, когда, взлетев до хрипа,
он неба достигает своего.
После дождичка небеса просторны,
голубей вода, зеленее медь.
В городском саду – флейты да валторны.
Капельмейстеру хочется взлететь.
Ах как помнятся прежние оркестры,
не военные, а из мирных лет!
Расплескалася в улочках окрестных
та мелодия… А поющих нет.
С нами женщины. Все они красивы.
И черемуха – вся она в цвету.
Может, жребий нам выпадет счастливый:
снова встретимся в городском саду.
Но из прошлого, из былой печали,
как ни сетую, как там ни молю,
проливается черными ручьями
эта музыка прямо в кровь мою.
Не сольются никогда зимы долгие и лета:
у них разные привычки и совсем несхожий вид.
Не случайны на земле две дороги – та и эта,
та натруживает ноги, эта душу бередит.
Эта женщина в окне в платье розового цвета
утверждает, что в разлуке невозможно жить без слез,
потому что перед ней две дороги – та и эта,
та прекрасна, но напрасна, эта, видимо, всерьез.
Хоть разбейся, хоть умри – не найти верней ответа,
и, куда бы наши страсти нас с тобой ни завели,
неизменно впереди две дороги – та и эта,
без которых невозможно, как без неба и земли.
Дунайская фантазия
Оле
Как бы мне сейчас хотелось в Вилкове вдруг очутиться!
Там – каналы, там – гондолы, гондольеры.