– Я всю жизнь вас чувствовала. Жила вами. Вашими заботами. Школой, кружками, мужем, ужином, больничным, родителями… Я была как вокзал, через который шли поезда чужих жизней. А теперь я хочу хоть немного побыть собой.
– То есть теперь ты «собой», а мы – вон? Так это называется?
– Лера…
– Папа, кстати, просил передать, что он один, – бросила она с ядовитой небрежностью. – Если вдруг тебе «хочется почувствовать себя» с кем-то. Мы все очень «рады» за тебя, мам. Отдохни там.
– Я не просила, чтобы вы радовались. Я просила, чтобы вы просто… оставили меня в покое.
Она отключилась.
Без «пока». Без даже формального прощания. Просто короткие гудки в трубке, как отбойный молоток по сердцу.
Я долго сидела. Неподвижно. Глядела на кружку с остатками серой пены. Слушала, как тикают на стене старые часы – тик-так, тик-так, отмеряя минуты моей новой, непонятной жизни.
Потом встала. Медленно, как старуха. Пошла в комнату. Нашла старую деревянную рамку с фотографией – я, Лера, сын. Им тогда было лет по шесть. Мы все улыбаемся. Солнце, песочница, мои руки в муке от пирога, который мы пекли в тот день. Счастливая картинка. Фасад. Я не помнила, о чём мы с мужем ругались за час до этого снимка. Но я точно помнила, что ругались.
Я взяла фотографию и поставила лицом к стене. Не выбросила. Просто – не хотела, чтобы эти улыбающиеся призраки смотрели на меня с укором.
Вечером заварила ромашковый чай. Плечо снова ныло. Внутри – как будто кто-то царапал изнутри ложкой по стеклу. Не больно, но звонко и мучительно. На сердце – пустота и звенящая, бессильная злость. На неё. На себя.
За что? За то, что посмела уйти. За то, что посмела нарушить негласный договор: мать должна быть всегда. Всегда доступна, всегда готова, всегда – функция. За то, что хотела хоть один день – быть не «мамой», не «бывшей женой», не «училкой». Просто женщиной.
Я легла поздно, даже не раздеваясь. Долго ворочалась на диване. Слушала, как дождь барабанит по старой железной крыше. Вспоминала голос Леры. Голос, в котором когда-то было столько доверия, а теперь – только укор и лёд.
Перед сном, уже в полудрёме, я достала блокнот и в темноте, почти наощупь, написала:
«Может быть, я и правда плохая мать. Может быть, хорошая мать – это та, которая никогда не уезжает и не устаёт. Но тогда – какая я женщина? Где она, та, которую когда-то кто-то любил – не за ужин, не за чистоту, а просто за неё?»
Сон
Я уснула не сразу, но крепко – как будто не я выбрала сон, а он выбрал меня, затянув в свою вязкую, серую воронку.
Во сне я была в городе. На своей старой кухне. Та самая двухкомнатная квартира, которую мы когда-то с мужем купили в кредит. Обои выцветшие, микроволновка монотонно гудит, за окном – серый двор и детская площадка, где никто давно не играл.
Я стою у плиты. Варю суп. Телевизор что-то говорит о политике, а я его не слышу. На мне старый, застиранный халат, волосы собраны в неопрятный пучок, руки потрескались от воды. В комнату заходит Лера – взрослая, холодная, с телефоном в руке. Молчит. Потом, не отрываясь от экрана, спрашивает:
– Ты опять не погладила Артёму рубашку?
Я что-то мямлю в ответ, что-то про то, что не успела. А внутри – пусто. Нет ни злости, ни желания спорить. Только привычка быть виноватой.
Потом – звонок в дверь. Это муж. Он пришёл забрать какие-то документы. Спрашивает, где его очки. Не «как ты», не «как день», не «как ты себя чувствуешь». Только очки.
Я иду по коридору. Смотрю на себя в зеркало над комодом.
И там – не я. Там женщина, которая очень устала. Которая не живёт, а функционирует. У которой потухший взгляд и опущенные уголки губ. Женщина, которая осталась.