Мы хорошо ее знали. Она и раньше становилась жертвой домашнего насилия; ее мужа посадили за это в тюрьму. Мужчины, которых туда отправляли, получали сытную еду, не потребляли алкоголь и тренировались в спортзале. В тюрьме они становились здоровей, сильней и злее.
Я подумала об интубации, но эта затея не имела смысла. Мы ничего не могли поделать с перерезанной сонной артерией, крови для переливания в поликлинике не было. Моя партнерша сказал мне ехать туда и подготовить палату – просто чтобы чем-то занять. Мы обе знали, что она не выживет.
Добравшись до поликлиники, я получила по телефону другое распоряжение – готовить морг. Девушка умерла, тело везли к нам. Морг работал не постоянно; мы включали охлаждение, только когда кто-то умирал.
Повернув выключатель, я поняла, что больше мне заняться нечем. Вернулась домой, вся забрызганная кровью. Вечеринка тем временем продолжалась. Оставшиеся гости были учителями – не полицейскими и не медработниками, – так что рассказать им о случившемся я не могла. Не могла и не хотела. Не хотела ничего говорить. Хотела просто продолжить праздновать. Поэтому я пошла в ванную, переоделась и присоединилась к своим друзьям – не обмолвившись ни словом. Мне и в голову не пришло, что я веду себя странно. Подумаешь, очередная разгульная ночь в Орукуне.
Партнерша, вернувшись домой, застала меня пьяной и хохочущей во все горло; вечеринка была в самом разгаре. Она сделала то, что, в принципе, следовало сделать мне: выпроводила всех из дома. Мы поссорились, но мои аргументы выглядели бледно. Сегодня не моя смена. Я сделала все, что могла. У меня день рождения. Но как я могла, увидев то, что увидела, вернуться домой и открыть следующее пиво? Ты преувеличиваешь. Если бы я каждый раз по таким поводам впадала в тоску, то давно бы сдохла.
Прошло немало времени, прежде чем я поняла, что моя девушка была права. За несколько лет, проведенных в Орукуне, насилие и жестокость я стала воспринимать как норму. Я была к ним глуха – и не только я, что усугубляло ситуацию. Помню, мы пошли на праздник к одной из наших медсестер и увидели, как к моргу подъехала машина – это означало, что кто-то из местных умер. Всех возможных жертв мы знали наперечет. И делали ставки на того, чья очередь пришла.
Черный юмор был в Орукуне в ходу. Мы делали все возможное, чтобы облегчить положение аборигенов, но наша работа заключалась в зашивании ран. Предупредить преступление мы не могли. Со временем мы привыкали смеяться – просто чтобы снять напряжение. Но я дошла до той точки, когда больше не могла шутить – и не могла выносить все это.
Последней каплей стали дети. Около двадцати детей в городе заразились сифилисом. Старшему было семнадцать, младшему – три. Мы думали, что между детьми семи-восьми лет болезнь передавалась при имитации секса. Они спали вместе с родителями и наблюдали их сексуальную жизнь с малых лет. А потом имитировали увиденное. У подростков сифилис распространился через обычный секс, но начался он не с них. Их заразил кто-то из взрослых.
Я немало потрудилась, чтобы выявить всю цепочку. Я использовала все доверие и влияние, приобретенное благодаря радиостанции и детским дискотекам, чтобы разобраться, как все произошло. А потом доложила, по всем правилам, в социальную службу Квинсленда.
Обвинение выдвинули против одного-единственного человека: семнадцатилетнего мальчишки. Он находился в сексуальных отношениях с четырнадцатилетним, открытым гомосексуалистом, и обвинялся в растлении малолетних. Я подозревала, что четырнадцатилетний был жертвой инцеста, и указывала на этом в своем отчете, но расследования толком не проводилось, потому что местные не шли на контакт. Пострадали двое подростков-геев, остальным детям ничем не помогли, я же умудрилась за пару дней полностью лишиться всяческого доверия. Это меня и сломало. Я решила, что с меня хватит.