Однако Гриша решил остаться в Ленинграде, решил не по этой причине, на то была причина другая.
***
В последней встрече с Антониной Ивановной, она, словно предчувствуя свою гибель, отдала Грише Верочкины ключи от комнаты. Он ощутил это как знамение – навсегда остаться в этой комнате, наполненной дыханием и теплом его возлюбленной и жены Верочки.
Мариинская больница, где раньше работали Верочка и Антонина Ивановна, была рядом с будочкой, и, когда была возможность, когда позволяла часто неуютная ленинградская погода, Гриша любил отдыхать в саду больницы, давно построенной итальянцем Джакомо Кваренги. Солнечный желток классицизма напоминал ему об Одессе и человеческом свете его любимой Верочки, типичной ленинградки – неяркой северной акварели.
А когда сотворили ему новый усовершенствованный протез, он путешествовал по всему «солнечному» району Санкт-Петербурга (тогда ещё Ленинграда, но никак иначе этот центр города назвать невозможно). И этот путь от Публичной библиотеки по улице Зодчего Росси, заряжал его энергией жёлтого цвета, который излучали эти строения другого итальянца – Карла Ивановича Росси.
Итальянцы-архитекторы, затеявшие роман с новой прохладной Родиной, казалось, хотели согреть жителей итальянским солнцем. И Гриша согревался этим солнечным желтком Северной Пальмиры. Энергия цвета, как аккумулятор, поддерживала в нём одесскую улыбку, и этой улыбкой он согревал и друзей своих, и заказчиков.
Но Гриша не всегда улыбался и дарил душевное тепло. Однажды на подходе к будочке я услышал, как скандалит упитанный клиент. У Гриши не было постоянного прейскуранта: на инвалидов он работал почти бесплатно, те порой одаривали в благодарность «малышкой», с блокадников тоже взимал немного, со здоровяков, приезжих – больше. Но торгов Гриша не допускал. Видно клиент относился к последней категории. Я подошел в тот момент, когда Гриша с палкой, прихрамывая, гнался за молодым и упитанным:
– Научу тебя любить Одессу, а иначе будет сильно интэрэсным, Гриша вошёл в раж, напирая на одесский акцент, – сильно посынэвшим твой портрэт.
Толстяк убегал, и Гриша вдогонку:
– Тикай, тикай, штабная крыса!
И мне:
– Такие и убили наших Янкеля-да-Марью.
И Гриша рассказал мне о судьбе Янкеля и Марии со слов Александры Константиновны.
Когда нагрянули немцы, двое украинцев с соседней улицы в немецкой форме вошли во двор их дома со списками, вывели Янкеля, следом, пытаясь загородить мужа бежала Мария, хватая фашистов за руки. В неё выстрелили. Георгиевский кавалер был ещё в силе, выстрел в Марию удесятерил его силы – вырвался из рук предателей, свалил с ног стрелявшего, но второй выпустил очередь в Янкеля.
Эта жуткая, непривычная для одесситов сцена, длящаяся несколько минут, проходила под возмущённые крики соседей, из каждого окна во дворе.
Украинцы, которых в Одессе было намного меньше, чем евреев ещё в начале века3>*, стреляли в народ, живущий в этих краях со времён Древней Эллады…
Янкеля-да-Марью хоронили всем двором. Фашисты снесли это – пока молчаливое сопротивление…
Детям войны рассказы о зверствах фашистов были понятны, и ничего не надо было разъяснять.
С третьего класса у меня появилась подружка из соседнего смежного двора – Соня. Мама знала, что дружу с Соней, знала и её отца, военного хирурга, прошедшего всю войну, и когда мама провожала меня в школу, а отец Сони отводил дочь в соседнюю женскую школу, они встречались и шли вместе к противоположным остановкам трамвая №9: мама направлялась к Витебскому вокзалу, где рядом была Военно-морская медицинская академия, а отец Сони – к Финляндскому вокзалу, в сторону Военно-медицинской академии.