– Здесь безопасно, – сказала она. – Я рядом.
Он не ответил. Только кивнул. И снова – тишина.
Прошёл час – медленно, почти незаметно, как будто сама ночь не хотела двигаться. Потом потянулся ещё один, ещё более вязкий, наполненный тревожным ожиданием и слабым дыханием Данилы во тьме. Он звал мать ещё дважды. Один раз во сне, невнятно, с хрипотцой, будто знал, что она не услышит. Второй – уже почти под утро, громко, на грани плача, с тем самым надрывом, в котором даже взрослый теряет голос. Мила сидела в коридоре, прижавшись к стене, и слушала. Не шевелилась. Её клонило в сон, ломило спину, горели глаза, но она не пошла спать, но осталась на месте, не давая себе ни отдыха, ни облегчения.
Она вспоминала, как когда—то лежала так же. В своей комнате, в провинциальном доме, на узкой кровати, с деревянной спинкой и скомканным одеялом. Стены скрипели от ветра. В углу тикали настенные часы. Тьма будто жила в шкафу. Она хотела звать маму, но не звала. Знала – никто не придёт. Мама могла быть в соседней комнате или на кухне, в нескольких шагах, но всё равно – не придёт. Потому что её тишина всегда была громче детского страха.
И вот сейчас, спустя годы, она сидела в другой комнате, с другим страхом, рядом с двадцатилетним парнем – не своим, но таким уязвимым, таким доверчивым, что он напоминал ей не возрастом, а открытостью ту девочку, которой она когда—то сама не могла позволить быть.
Она подошла к кровати, поправила одеяло, осторожно, чтобы не разбудить. Он, как будто почувствовав, прижался к краю, ближе к стене. Губы шевельнулись – без звука, но с выражением, от которого у неё внутри сжалось.
Это был не страх. Это была надежда. На то, что её не будет – тишины в ответ.
Мила села на пол рядом с кроватью и прислонилась спиной к стене. Было холодно, неудобно, но она осталась. Не ради долга. Не из жалости. А потому что именно в эту ночь – в эту первую ночь – стало ясно: она будет рядом. Сколько нужно. Сколько выдержит. До тех пор, пока он не научится спать спокойно.
И пусть это будет стоить ей сна, покоя, сил – она не сделает того, что сделала её мать. Не уйдёт. Не оставит. Не откажется.
Эта ночь не стала для неё первым испытанием – многое уже было отдано, многое уже потеряно, но именно сейчас она впервые по—настоящему почувствовала, что жертвует не чем—то внешним, а собой. В этой ночи не было жеста или поступка – была только тишина, усталость и решимость остаться, и потому жертва эта была настоящей, осознанной и, возможно, самой важной из всех.
Утро пришло не как начало, а как продолжение той же ночи. В комнате пахло тяжёлым сном, кожей, одеялом, чуть запотевшими окнами и невысказанным напряжением. Мила проснулась первой. Спина ныла от стены, шея затекла, лицо было одеревеневшим, как будто она не просто спала на полу, а прожила на нём всю зиму.
Она встала, постаравшись не разбудить Данилу. Тот лежал тихо, но лицо было напряжённым – брови сведены, губы сжаты. Как будто даже во сне он сдерживал что—то, что не должен был показывать. Мила поправила на нём одеяло и пошла на кухню. Там её ждали серые будни: холодный чайник, мятая упаковка гречки, пустая полка в холодильнике, где когда—то хранилась простая, понятная жизнь.
Пока закипала вода, она включила телефон. Сообщений не было. Никаких. Ни от работы, ни от знакомых, ни от мира. Только календарь напомнил, что сегодня среда. И всё.
Через пятнадцать минут Данила зашёл на кухню. Волосы взъерошены, взгляд рассеянный, на одной ноге носок, на другой – ничего. Он сел за стол, не дожидаясь приглашения, и потянулся к ложке, которая лежала в сушилке. Ложка упала. Он дёрнулся, Мила вздрогнула. Потом – каша. Он попробовал, поморщился. Подвинул тарелку. Молча. Но с таким видом, будто совершил нечто очень важное – показал своё «нет».