– Я всё думала, кто бросает окурки на клумбы. Оказалось, какие-то сирийцы или индийцы. Снимают здесь квартиру и сорят. А сколько кругом русскоязычных развелось? Кошмар!

– Я и сам русскоязычный.

Агата в растерянности:

– Я и забыла, вы ж вроде по-литовски… Я не националистка, поверьте. Среди нас, высланных, большинство-то были литовцы…

– Да, я помню.

– Вот, но и поляки встречались, и евреи, и белорусы, и немцы, и даже русские, хоть и немного. И все друг другу помогали.

Я снова слышу историю Агаты, но для неё каждый раз как первый. Она может забыть адрес поликлиники, но из детства не забывает ничего и никогда. На товарном поезде их привезли в Алтайский край. Потом неделю гнали в горы, где был городок горнодобытчиков. В повозки запрягали лошадей, и этот момент у Агаты самый тяжёлый:

– Трава повсюду сочная, а лошади почему-то худющие, одни раны. Как НКВДшники били этих лошадей! Как они их били! Лучше бы я этого не видела, до сих пор снятся. Не могу вспоминать!

В тёмных очках бабушка выглядит модницей, а всё-таки, мне кажется, прячет за ними слезинку. Как и другие ссыльные, Агата с мамой варили траву – без ничего, даже без соли: «Слёзы текут, но ешь». Маму увозили из Литвы красавицей с каштановыми волосами, а на Алтае она стала седой.

– Мамочка знала несколько языков, бывала в Германии. Когда на Алтае познакомилась с местными, рассказывала им про Берлин, Париж: какие там магазины, какие продукты, причёски. А местные всё говорили: «Да, у нас плохо, но в Европе ещё хуже». И у мамы наступало бессилие: «Ну как им доказать, что где-то есть другая жизнь?».

В горном городке нашлась библиотека с томами Шекспира, Пушкина и Диккенса. Так Агата стала изучать русский. Потом случилось чудо: маму пригласили в местную школу преподавать немецкий. Отправилась в НКВД за документами, и там узнала, что, оказывается, она «фашистка и жена фашиста». Потому её приняли в школу негласно, без документов. В школьной столовой раз в день разрешали купить суп. Грибы в супе были червивыми, но после простой травы они стали спасением…

Стою и слушаю, опираясь на метлу. И в какой-то миг чувствую, будто из головы уходит туман. Может, никакого Ломбардо и не было? Может, зря я к Аушре с идиотскими рассказами приставал?

«Автономное дворничество»: начало

В конце августа 1993-го я сел на поезд «Калининград-Адлер» и очутился среди своих. Грузный мужик в тельняшке, резавший колбасу на столике в плацкарте, семейная пара с крикливыми детьми, культурная пенсионерка, ехавшая «до Сочей» – каждый был частичкой России, такой родной и огромной. Они были просты, открыты и беспечны, что так отличалось от литовской скованности. Впрочем, меня в вагоне своим не признали:

– Вы, литовцы, теперь птицы независимые, а хлеб наш едите, а?

– Да русский я, русский! – отвечал я радостно.

– И чо вам с нами не живётся?

– Не знаю, чего им с нами не живётся.

Поезд мчался сквозь сосновые леса, позолоченные усталым солнцем, сквозь спелые колосья белорусских полей, и я вдруг ощутил, что оказался на воле. Будто порвались путы, державшие меня много лет. Теперь не надо было думать, что можно и чего нельзя. Не надо взвешивать каждое слово, чтобы не задеть чужие чувства. И по вагону можно было ходить, смело глядя в глаза любому.

Когда мужик в тельняшке напился, стал меряться со мной паспортами. Оказалось, у обоих они советские, на что он довольно крякнул и опрокинул в рот очередную стопку. Справку о литовском гражданстве я из паспорта заблаговременно вытащил.

Чувство небывалой свободы наваливалось со всех сторон, дурманя и приводя в восторг. Я мчался к новой жизни, оставляя мизерную тесную Литву как недоразумение, странный зигзаг судьбы. Раскалённые ленты рельсов вились и пели, увозя всё дальше от прежнего дома. И где-то там, за горизонтом, меня ждал дом новый, гигантская неведомая Москва.