Запах ацетона – вот моя основная ассоциация со школой. Там постоянно что-то красили. Еще помню, что мать прислала мне почтой один новенький носок (тогда только отошла мода на детские «чулки»). Старушка-процентщица из соседнего подъезда за десять копеек в день водила меня в школу.

Во внутреннем дворе – галдящая толпа школьников, орущие родители, плачущие медсёстры, взвод солдат, двойной круг оцепления. Кажется, пьяный сторож провёл нас в класс через чёрный ход – точно не помню. Но как хорошо я помню этот резковатый и устрашающий запах свежевыкрашенных парт, запах свежего ацетона, там было ещё что-то, но…. Там была осень. Красивая, яркая, сочная, душистая. Иногда дождливая, иногда солнечная, иногда светлая и просторная, в ней могли поместиться все – летние, зимние, собственно осенние и даже весенние мгновения. Они проливались жарким полуденным золотом, покрывались утренней хромированной коркой на лужах, обрушивались вечерними серыми графитовыми потоками, прорастали глупыми полуденными зёрнами малины второго сбора. А когда это великолепие, это празднование природы происходило, я сидел в школе. И ни капли не жалел, что пропускал столь безумное, почти психоделическое веселье, ибо…

Бро… Такая тема… Я как сейчас вижу первую учительницу – высокая, красивая, опять же блондинка, опять же полные алые губы, которые не портило даже покрытие дешёвой советской помадой, огромная сочная грудь, просто подавляющая своими размерами все сомнения о моей сексуальной ориентации. Вот кто формировал моё эротическое представление о женщинах, вот кого я снил ночами в нестройных детских фантазиях, ещё без секса, я тогда ещё не знал, что делают с женщинами в снах после того, как их разденут, мне хватало лишь представлений о том, что мы лежим голыми где-нибудь на диком пляже необитаемого острова, брошенные судьбой в пальмовую тень неизвестности… робинзоны любви… пятницы нежного петтинга… Правильная политика подбора кадров в школах – залог успеха полового воспитания юного поколения. Запиши себе где-нибудь на ладони. Нацарапай ногтем на внутренней стороне бедра.

Со следующего дня начали заниматься неизвестно чем (как, собственно, и в детсаду), только – все вместе и все одним и тем же. Закорючки у меня не получались, в косую линейку я не вписывался. Букварь нравился картинками – их можно было тюнинговать, дорабатывать, пробуя выражать себя иным, некоммерческим способом.

Именно в школе у меня появились первые конкуренты. Я продавал по 20 рублей грамм. В коридорах орали:

– Ты что, дурак, делаешь?

– Ты же рынок валишь, козёл!

– Я напишу в ФАС…

В итоге я нашёл выход. Я перешёл на другой уровень и стал поставлять товар продавцам. Стало намного проще. Количество дней, начинаемых с перестрелок в розовых лучах восходящего солнца, снизилось в разы. Да и зима уже началась. Перевели часы, и темнота стала держаться почти до полудня. Я вышел из тесных рамок пропахших аммиаком и хлоркой школьных туалетов. Занял свою отдельную кабинку. Начал «подниматься». И моё одиночество стало расти, оно обрело реальные очертания, приняло какую-то форму… кажется, треугольник, хотя… иногда думаю, что кривой параллелограмм, с трудом вписанный в круг – вот верное выражение тех дней.

– Кот, мне двадцать.

– Кот, до завтра, дай десять.

– Кошара, ну ты это, чо… Ну… Ага?

– Брателло, чувачок, ты мой близкий, если чо.

– Кот, ты – лучший!

Они приходили, звонили, слали сообщения, интересовались, участвовали, беспокоились, поддерживали, угождали. Всё, что есть у обычных людей, было и у меня. Только я был вторичен, все эти тревоги, благодарности, участия адресовались не мне. Товару. Я был той самой некрасивой подружкой, которую, если ты девочка, надо брать с собой, потому что так спокойней родителям.