Жена сказала:
– Вон двухвостка, которая в доме бегает, сама погибает, а дети её едят. Чтобы они живыми были, себя в жертву приносит.
– Тогда, может, лучше меня? – сказал я.
Врать не буду – от этой мысли, что меня должны есть мои дети, сердце моё захолонуло и горло забил тугой горьковато-жгучий комок.
– Нет, – сказала он. – Ты сильнее меня, ты достанешь пищу. Трое должны жить.
– Да замолчи ты, – заорал я на неё и замахнулся, но вовремя остановился. Прижал её к груди: – Все, все будем жить. Я сделаю всё, чтобы спасти детей.
Она встала, опустила руку на мою голову и сказала:
– Иди воровать!
Опешивший, я смотрел на неё:
– Как ты себе это представляешь?
– Ты не ребёнок, и не мне тебе объяснять, как воровать. А троих мы должны спасти.
Она встала, опустила руку на мою голову и сказала:
– Я не Боженька, но благословляю тебя ради детей наших на воровство. Грех этот за детей наших я возьму на себя…
Ушла… А я как волк, который не ворует там, где живёт, безвольно направил свои стопы в соседнее село, которое находилось в трёх километрах от нашего. Можно сказать, что я брёл без цели. У меня не было плана – чего украсть и у кого украсть. Лишь подойдя к соседнему селу, я решил: надо идти к дому председателя колхоза. Он жил посреди села, и я, крадучись, пошёл к его сараю, но увидел на нём замок. Раньше у нас не запирались ни дома, ни сараи, ни погреба… Но это было раньше, а теперь – голод…
…Я раскрутил проволоку, намотанную вместо замка, и, прикрыв за собой дверь, осмотрелся… Когда глаза привыкли к темноте, спустился в погреб. Увидев горшки с молоком, дрожащими руками схватил один полуторалитровый горшок и начал пить то, что в нём находилось. Видно, он долго стоял, и густые сливки нежными комками заскользили по моему горлу. Выпил всё, прерываясь и отдуваясь. Не знаю почему, но я засмеялся, потом взял второй горшок и вылез из погреба. Я нёс его, почти дошёл до своего села, как вдруг споткнулся и упал… Горшок разбился… Я начал проклинать себя, свою жизнь, мать, которая меня родила, и Бога… Я не знал, есть ли Он или нет, но богохульствовал, как говорится, он попался мне под горячую руку.
Я шёл домой, и желудок мой ныл, но рези не было, я не катался от боли. Жена была в горнице, когда я зашёл в дом, она только и спросила:
– Ну?
– Разбил… – вымолвил я.
– Недотёпа! – взвизгнула жена. – Чего разбил-то? Голову о камень?
– Горшок с молоком.
– Где ты его разбил?
– Да недалеко от села.
– Так пойдём быстрее туда, с земли молоко соберём.
Подошли мы к тому месту, черепки там только лежали, а молоко было кем-то уже вылизано. Лисой или собаками, не знаю.
– Иди и принеси другой горшок! – приказала жена. – Там есть ещё?
– Да, есть.
– Так иди и принеси!
– Так месяц вон появляется…
Жена глянула на небо:
– Чёрт его дёрнул появиться… Голодуй тут до завтрашней ночи.
А через день мы схоронили дочку Нюрку… По всему селу дети стали умирать один за одним, и наши тоже. Когда умер наш шестой ребёнок, жена даже молитву свою любимую «Отче наш» не смогла прочитать. Аким, так звали похоронщика, сказал:
– По обычаю, хоть она и ребёнок, но должна на лавке полежать, хоть без простыни…
Но потом посмотрел на нас, немощных, взял ребёнка за худенькие руки, поднял, подставил холщовый мешок и опустил в него тельце.
– Вот такой теперь у нашей власти саван для детей, – горько усмехнулся Аким и осёкся, стал воровато оглядываться: за такие слова и посадить могли.
А я заметил, что моя жена вроде умом тронулась: безучастная ко всему, равнодушная стала. Мне было очень тяжело на неё смотреть, и я уходил из дома. Как-то раз, когда я сидел на своём любимом камушке, увидел я у соседа какое-то шевеление сквозь открытую дверь сарая. Подошёл к двери сарая и увидел, что на соломе лежит девочка лет десяти с закрытыми глазами. У неё были широко раскинуты ноги, сукровица текла между ног… Отвернувшись к стене, застёгивал брюки тот самый мордастый парень из похоронной команды. Возле девочки лежал хлеб. Я хотел попросить хлеба, но какая-то женщина прыгнула на меня сзади и зашипела: