Он ничего не сказал. Просто взял её руку. Не как в кино – не резко, не страстно. Просто уверенно. Как будто знал: этот жест важнее любого признания.

И в этот момент тишина Босфора стала похожа на музыку.

Ночь вокруг них сгущалась, словно чернильное полотно, и только маяки на далёких кораблях отражались в воде мягким оранжевым светом. Скамейка, знакомая им теперь как родная, казалась тронной и одновременно хрупкой – как память, на которую нельзя опереться, но от которой невозможно отказаться.

Мелисса глубоко вздохнула, потом закрыла глаза:

– Я никогда не думала, что смогу рассказать тебе это, – начала она, даже не открывая глаз. – Слишком много лет я хранила свою историю под замком. В России я жила между ожиданиями других и голосом, который всё ещё звучит за границей – слова: «Ты должна быть сильной». А сильная – это значит недоступная. И я выбрала это…

Она открыла глаза. Он смотрел на неё, опершись на локоть.

– Ты думаешь, – продолжила, – что сильная – значит защищённая. Но это не так. Сила – это способность чувствовать, даже если рушится внутренняя опора. А я… я научилась прятать опору так глубоко, что забыла, где она.

Он кивнул.

– Как прятала?

– Под работой. Под маской оптимизма. Под тем, что я говорю: «Конечно, я справлюсь». И всё это дошло до того, что я сама в это поверила. А когда меня трясло – я… делала вид, что это просто усталость. Но это была усталость от самой себя. Тому, кого не разрешала сдаваться.

Молчание стало длинным. Он не задавал вопросов, но его взгляд говорил: «Я здесь».

Она продолжила, голос стал тише:

– Когда я уехала из России… я думала, что сбегу. Уйду от тех слов, которые казались стандартными: «Ты не такая, как все». Но с каким смыслом «не такая, как все», если ты всё равно одна?

– И как сейчас? – спросил он мягко. – Ты по прежнему одна?

Она посмотрела на Босфор. Волны струились, как мысли, не поддающиеся контролю.

– Не знаю. Иногда – да. Иногда – нет. Бывает, испытываю такое чувство, что могу исчезнуть, как тень дома перед заходом солнца. И всё, что оставит меня в мире – это слова, которые хоть кто-то сказал. Только не потому, что должен. А потому что захотел услышать меня.

Он молчал. Просто слушал. Но она чувствовала: это не безучастие. Это прихотливая форма участия, где каждое слово весит тонну.

– Я хочу спросить… – она замялась. Глубоко вдохнула. – Ты никогда не боялся, что сольёшь свою историю? Расскажешь кому-то всё… а потом кто-то скажет: «Фу, зачем ты это говоришь»?

Он задумался.

– Каждый раз, когда я говорил – я как будто выходил на краю крыши, – почти шепотом ответил он. – И это было страшно. Но… я понял – если остаёшься на крыше слишком долго, на тебе начинают стричь ветхие крыши. То есть – всё crumbles, если не делишься.

Мелисса оценила это сравнение. Оно было точно и грубо, как сами крыши.

– А ты? – сказала она, – о чём ты молчал?

Он затылком коснулся спинки скамейки:

– О прошлом. О том, что я был не тем человеком, которого одобряли. Я был недостаточно нежен. Недостаточно сильным. Я боялся, что если покажу это – никто не захочет до конца смотреть.

Её пальцы непроизвольно потянулись к его руке. Она замялась, но он не отшутил – и позволил ей дотронуться.

– Я понимаю, – сказала она тихо.

Очередное молчание. Гёкхан посмотрел прямо на воду:

– Расскажи мне о ней… – сказал он, не глядя. – О женщине, которая вам не дала мишку, но дала куклу ребёнку.

Он назвал ту же самую куклу.

Она удивлённо подняла глаза. Потом улыбнулась горько:

– Её звали Оксана. Она была педагогом. Вроде бы добрая, но в её тишине было больше страхов. Она боялась быть неправой. Поэтому обучала нас – своих учеников и детей – лучше быть нужными. А не видимыми. И я выросла в тени незаметной доброты.