Следующие несколько дней дождь то затихал, то принимался снова с удвоенной силой. Небо было неизменно серым, свинцовым, а штетл Полянки погрузился в привычную осеннюю хмарь и апатию. Но что-то неуловимо изменилось. Сам воздух стал плотнее, тяжелее, будто пропитался невидимой отравой. Поползли нехорошие, тревожные слухи.
У Ривки-молочницы за ночь скисло все молоко в погребе – так, что хоть ножом режь. Никогда такого не бывало. У старого кузнеца Йоселя почти весь инструмент покрылся странной, бурой ржавчиной буквально за пару дней, даже тот, что висел под навесом. Лейбл-мясник клялся, что его собаки воют по ночам, как на покойника, и отказываются выходить из будки даже днем. Дети стали плаксивыми, капризными, а куры во дворах бились о стенки курятников и почти перестали нестись.
Бабы на рынке шептались о дурном глазе, о мазиким – мелких бесах, пакостящих исподтишка, о том, что кто-то, видать, сильно прогневал Всевышнего или, хуже того, связался с нечистым. Мужики хмурились, проверяли засовы на дверях и покрепче запирали ставни на ночь, ругая погоду и неурожай. Старики качали головами и вспоминали древние предания о тварях, что издревле жили в Зубровском лесу и порой забредали на старое кладбище полакомиться свежей мертвечиной или страхом живых.
Но никто не связывал эти мелкие, разрозненные беды воедино. Никто, кроме Акивы. Он слышал эти перешептывания, видел эту тихую, как плесень, расползающуюся по штетлу тревогу. И сердце его сжималось от страха и липкого чувства вины. То существо на кладбище… Было ли оно одно? Или это был лишь разведчик? Предвестник чего-то большего, гораздо более страшного? А его малодушное молчание… не делает ли он только хуже? Не обрекает ли он на гибель всех этих людей, которые хоть и посмеются над ним, но все же были его общиной? Его паствой?
Он снова и снова возвращался мыслями к той ночи. К скрежету. К безликой голове. К молитвеннику, упавшему в грязь. К тому, как тварь рассыпалась. Случайность? Или священные слова, сама Книга, и впрямь обладают силой против… этого? И если так, то он, Акива бен Йосеф, книжник и знаток Закона, может быть, единственный в этом забытом Богом штетле, кто способен что-то противопоставить надвигающейся тьме.
Эта мысль была одновременно и ужасающей, и… странно будоражащей. Она выталкивала его из ступора, заставляла думать, искать ответы не только в книгах, но и в самом себе.
Вечером третьего дня, когда он услышал, как жена меламеда Хана со слезами жалуется соседке, что ее любимая, выстраданная герань на скамейке у синагоги вся почернела и ссохлась за одну ночь, будто ее опалило невидимым огнем, Акива понял – ждать больше нельзя. Молчать – преступно. То, что случилось на кладбище, не было концом истории. Это было только начало. И ему нужно что-то делать. Немедленно.
Но что? Бежать, спасая свою шкуру? Пытаться снова предупредить упрямых старейшин? Или… снова идти туда, на проклятое кладбище, чтобы взглянуть в лицо своему страху и понять, с чем они столкнулись?
Глава 4
Решимость, вспыхнувшая было в Акиве, к утру поблекла, как дешевая краска под дождем. Здравый смысл и врожденный страх перед насмешками взяли свое. Но вид почерневшей, мертвой герани Ханы, сиротливо торчащей у входа в синагогу, словно черный памятник необъяснимой хвори, снова подстегнул его. Нет, сидеть сложа руки – хуже предательства. Он должен попытаться еще раз.
На сей раз он решил обойтись без эмоциональных воплей о глиняных монстрах. Он подготовил речь. Логичную, взвешенную, сдобренную цитатами из Галахи (пусть и слегка притянутыми за уши). Он собирался убедить парнасим – трех почтенных, бородатых и вечно чем-то недовольных старейшин, вершащих судьбы штетла, – в том, что череда мелких несчастий последних дней не может быть простой случайностью. Совпадением.