Браться за карабин у него даже желания не возникало, он понял, что сзади находится не зверь, и олешека за спиной уже нет – олешек этот был святым, он был посланцем… И как только Иннокентий не понял этого сразу: олешек ведь – из стойбища богов, послан силами, которым подчиняются все чукчи, все коряки, все якуты. Иннокентий замер, лицо его сделалось узким, смородиновые глубокие глаза посветлели, – мокрогубого симпатичного олешка уже действительно не было, на его месте стояла невысокая, ладно скроенная женщина в нарядной легкой накидке, расшитой по краю бисером и двумя узенькими яркими лентами, на ногах у нее красовались изящные расписные сапожки из толстой рыбьей кожи.
У Иннокентия немо дрогнули губы, глаза стали совсем прозрачными.
– Мама, – беззвучно прошептал он и, прижав обе руки к груди, встал на колени.
Мать его была очень молода, когда умерла, ей было меньше лет, чем сейчас Иннокентию, и она была именно такой, какой он видел ее последний раз в жизни.
– Мама, – снова немо прошептал Иннокентий.
Воздух перед ним дрогнул, расслоился, он подумал, что сейчас расслоится и растает и маленькая ладная фигурка, возникшая из ничего, испуганно затряс головой – не хотел, чтобы мать покидала его. Послышался далекий шум – Иннокентий понял, что мать сейчас исчезнет, но мать не исчезла, она тихо, кротко улыбнулась, и Иннокентий на коленях пополз к ней, зашевелил охолодевшими чужими губами:
– Мама!
Мать подняла руки, словно бы благославляя своего стареющего сына, движение было коротким, нежным – сколько бы ни было сыну лет, он все равно оставался для нее сыном, маленьким, требующим ласки человечком – даже когда на висках у него окончательно разредится, вылезет волос, а к шее навсегда прилипнет грязная косица, воняющая потом и жиром, желудок будет дыряв, а тело начинено разными болезнями, как гнездо еврашки припасами, собранными на зиму, он все равно останется для матери маленьким сыном.
– Сколько же лет я тебя не видел, мама? – сыро зашептал Иннокентий, в горле, в груди у него что-то захлюпало, зачавкало, Иннокентию захотелось заплакать – он не понимал, не ощущал, что уже плачет, худые небритые щеки у него были мокры и горячи, грудь разрывалась от тоски и нежности к этой женщине, когда-то давшей ему жизнь. – Я ведь не забыл тебя, мама, я все время помнил тебя… Ты верь мне, мама! У меня есть жена, есть ребенок, – заторопился он, боясь, что мать сейчас исчезнет, растечется в зыбком дрожащем воздухе, обратится в комариное облако: она ведь возникла из ничего и станет ничем – духом, тихим печальным стоном, пространством, растворяющейся синей далью, – мать исчезнет, а он не успеет ей сказать всего, что хочет сказать, – жену мою зовут Ольгой, сына – Иваном, как многих русских. Иванов сейчас много во всех тундрах, даже в чукотской, вот так, мама. Так все получилось, понятно, Пролетная Утка?
Еще не забыл Иннокентий, что мать его имела добрую кличку. Как тысячи других женщин их рода во все времена, мать звали Пролетной Уткой, отца звали Быстрой Рыбой, дядю – Копытом Оленя, деда, который немного шаманил, лечил людей, презирал «огненную воду» и увертывался от дружбы с русскими, – Туго Натянутым Луком; имел кличку и Иннокентий, дали с рождения – Летящий Боевой Топорик – в детстве он лихо носился по тундре, а поскольку ледышки, промерзлый мох и снег, который держался еще в июне, поджаривали пятки, то бегать приходилось вдвое быстрее обычного. Иннокентий летал, а не бегал. Был он задирист, немало красных соплей пустил из носов своих ровесников, да и из носов тех, кто был постарше, потому его и прозвали Топориком, потому он и стал Боевым.