Он прошел в небольшую тесную рубку, остро пахнущую крабами, кальмарами, трепангами, вообще морскими существами, не имеющими ни головы, ни ног, на человека посматривающими косо, – но никак не затхлой рыбой, ни гнилью донной, запах этот сложный и не всегда приятный Шмелев воспринимал, как обычный дух моря, и был бы недоволен, если бы он исчез, провел пальцами по шероховатому прохладному штурвалу, пересчитал гладкие лакированные рожки.
Гоша молодец, постарался навести лоск – слишком уж все после безумного ночного жора были измотаны, до посинения измотаны, руки не могли поднять, спотыкались о собственные ноги и падали, хотя, надо отдать должное, добычу ночную из рук не выпустили… Шмелева, конечно, оседлала боль, забила глаза острекающей темнотой, но он все видел и помнил.
Он поймал себя на том, что боится боли, – не дай бог, она вновь внезапно навалится на него сейчас, – под мышками даже пробежала нехорошая простудная дрожь.
Помня прошлое, боль, которая уже несколько раз ошпарила его, он старался не делать резких движений. Только плавные, словно бы смазанные маслом, и это у него получалось.
С другой стороны, к чему ему сейчас беречься? Берегись не берегись – все едино, поскольку жить ему осталось месяц, может, полтора, а далее кончина в сильных болях… Хотя при прощании старичок-доктор отвел глаза в сторону, шмыгнул носом – что-то соображал про себя и произнес фразу, достойную не медика, а философа-мыслителя:
– Что будет дальше – посмотрим.
Так вот, что будет дальше – смотреть не надо, отпущенное время уже пошло. Осталось только принять окончательное решение и – выполнить его.
Рулевой отсек всякого судна исстари назывался румпельным помещением, которое всегда было хорошо защищено от воды и ветра, здесь пахло не только солью волн, но и старыми картами, морскими дорогами, солнцем, спрятанным в старом хрустальном пузырьке, большими расстояниями, тайнами пространства; здесь, вспоминая дом родной, можно было дать послабление душе, размякнуть и подчиниться грусти, без которой во всяком долгом плавании никак не обойтись.
Длинные четкие линии вантового моста, неземное изящество их родили внутри неприятие… Шмелев даже не смог сформулировать себе, чем же он недоволен, подумал, что лучше смотреть на берег, чем на мост, и перевел взгляд на дуплистую, с черным комлем березу, оседлавшую горку, вросшую в землю и камни, и сумевшую удержаться на ветру, с низкими кривыми ветками, украшенными желтыми увядшими листами… Березка заставляла человека думать о жизни, печалиться о живых, могла заставить даже плакать.
Шмелев смотрел на берег, видел и не видел его, корявая береза простудно подрагивала, будто истекала болью и последними соками, может быть, даже слезами, двоилась в глазах капитана… А вообще-то, он находился сейчас в состоянии, которое способно не только калечить, но и лечить человека, – слезы ведь счищают с души коросту, струпья, смывают хворь. Впрочем, дай боже, чтобы слезы эти были только лечебными.
Втянул Шмелев воздух сквозь зубы в себя, с сипением выдавил и переместился в машинный отсек.
Машина на «Волчанце» стояла хорошая, трофейная, – из числа браконьерских, добытых пограничниками, некапризная, заводилась легко, работала экономно, горючее берегла – лишнего грамма не позволяла себе съесть, скорость позволяла посудине развить приличную. Шмелев похлопал по корпусу ладонью, словно бы благодарил машину за службу, – отметил, что корпус сухой, Гоша, несмотря на то что был подшофе, тщательно обтер его тряпками: следил за механизмом, не допускал, что на металл села ржавь.