– После-то и дети померли, обои враз свернулись. Ровно их она увела! А вот со мной тоже случай был. В лес я ходила за черемухой. Одна ходила, не боялась никого. Вот спилила, а у меня пилешка с собой была, большую черемошину – вся, как есть, усыпана ягодой крупнущей! Такой боле ни разу не попадалось. И только села обирать, как из кустов-то и выходит – худой, рожа серая, а рот точно синим обведен. Одежа клочьями. Глядит и не говорит ничего. Мне бы бежать да черемухи жалко. И тогда – откуда только духу набралась! – сама спросила: "Ты, мол, кто?" "Лесничий", – отвечает, а я пилешку-то ухватила крепше. "Нет, – говорю, – никакой ты не лесничий, лесничий-то у нас вот кто!" (Тарас тогда у нас был лесничим). И тут он сразу как сжался, скорчился, ровно варом его обдала, попятился назад, в заросли, и пропал… Вот кто он был?! Говорили тогда, что по лесам дезертиры бегали, да только я знаю одно – упокойник он был!

Какое подходящее выбрала время, – подумала я, – для таких вот старшилок. Глухая ночь, а в соседнем доме, рядом совсем, лежит покойница, безо всякого присмотра. Хороший сюжет для триллера… Вот она уловила давеча мой испуг, посмеялась даже надо мной, а теперь сочиняет небылицы, чтобы побольше страху нагнать.

– Или вот еще было, – продолжала она с воодушевлением, как если б, и в самом деле, задалась такой целью – настращать. – Померла тоже как-то старуха…

Это было слишком, это был перебор. Я не желала больше слушать никаких рассказов про покойных старух, мне достаточно было сегодня одной! И потому я, для себя самой неожиданно, взяла да перебила ее.

– Спокойной ночи, Прасковья Егоровна! – хоть и слабеньким получилось голосом.

И тотчас обмерла от своей дерзости – тишиной, точно свинцом, затопило избу, даже мыши перестали скрестись… Я знала Прасковью совсем недолго, но уже успела причислить ее к тому разряду легковозбудимых людей, которые могут прийти в ярость от любого пустяка, а уж от такой-то выходки и подавно. Однако на этот раз она, видимо, решила отложить отместку на потом, повременить, потому как вскоре с соседней койки послышался мерный свирепый храп. А мне отчаянно захотелось пить, ведь на ночь не следовало наедаться салом.

Впотьмах я пробралась в чулан, и когда потянулась за ковшом, столкнула что-то с лавки… Пакет, который Прасковья притащила от соседки. Прислушиваясь к храпу, я подняла его.

Ничего интересного, – подумала, развязывая веревку, которой он был затянут. Каким-то тряпьем, кажется, набит… Но все же чиркнула спичкой – посветить. Спичка почти сразу погасла, но я успела увидеть то, что и ожидала.

Свернувшись по-змеиному клубком, сверху лежал поясок – тот самый!

7

На другой день, проваливаясь по колено в снегу, мы шли с Прасковьей по улице, единственной, к слову сказать, деревенской улице, – к клубу. Ветер дул нам навстречу и засаживал в лицо острые сухие колючки. Действительно, поднималась метель. Соседка, виновница мероприятия, опередила нас – еще затемно приходили мужики и увезли ее в клуб на санках.

Решили проститься с покойницей в клубе потому, что двор ее, со всеми подступами, завален был снегом. Он и при жизни-то ее вряд ли когда расчищался, и потому всякое передвижение по нему, да еще и с гробом, было бы крайне затруднительным.

Прасковья принарядилась по случаю: надела плюшевую блестящую жакетку, узорчатые вязаные варежки вместо рабочих рукавиц да и подвязалась не каким-нибудь траурным платком, а напротив, – с яркими розами. Шли молча, но чувствовалась какая-то приподнятость настроения – не только Прасковьиного, но и моего, признаться, тоже. Что ж, – думалось на ходу, – пусть эта добрая старушка поскорее обретет покой, может, тогда и подозрения все развеются…