О том, что Петя может пожаловаться, никто не подумал. Надев для солидности «пинжак» и поплевав на пегие патлы, Петя пошел по соседям. У Филатовых его и слушать не стали, у Вальки никого не было дома, а меня по возвращении ждала бабушка – руки в боки. Грозно сверкая очками, она сурово отчитала меня за непочтение к старшим. – Ни стыда, ни совести! И как только язык повернулся! Тюремщик… Да ты хоть знаешь, что это за слово?! – бушевала она.

В оправдание я заикнулась было про Петино тюремное прошлое.

– Молчи негодница! – рявкнула бабушка и на щеках ее заалели пятна. – Ишь, судья нашлась! Доживи сперва до его лет! Поглядим еще, что из тебя вырастет. Он свое отсидел, а вы всё попрекаете, всё травите ему душу. Жалости в вас нет, бесстыжие! Телок от вас и тот волком взвоет. Поди с глаз моих! – и добавила. – Раз не умеешь себя на людях держать, сиди во дворе. За калитку, чтоб ни ногой!


Июльский день тянулся как последний урок – невыносимо. Я слонялась по дому, по саду. Валька поманила меня со своего огорода, подзывая к плетню, разделявшему наши участки:

– Пойдешь ночью солнышко караулить? – спросила она. – Заодно и грядки Пете потопчем, чтоб не ябедничал.

Я покачала головой:

– А Черный? Забыла?

– Ну тогда давай окна ему измажем.

– Не надо, – сказала я.

– Боишься? – Валька подпустила в голос яду. – Ты чего? Он же Сереньку… Тюремщик же!

Я замялась, подыскивая слова:

– Нельзя ж вечно его наказывать. Ты подумай, каково, когда все дразнят…

– Так он же гад, – без прежнего задора возразила Валька.

Я пожала плечами:

– А мы тогда кто?

– Ладно, – махнула рукой она, – без тебя обойдемся… – и, не договорив, пошла прочь.


Я не очень-то ей верила. Болтовня одна, думала я, ёрзая на качелях, Петя кобеля спустит, да и сам небось начеку будет.

В калитку негромко стукнули. Под ней нетерпеливо переминались дырявые кеды.

– Мел есть? – спросили кеды Лехиным голосом.

– Ага, целая коробка.

– Тащи! – велели кеды.

Я принесла, подсунула под дверь:

– Мне к вам нельзя. А мел зачем?

– Ничо, – сказали кеды, – не дрейфь, – и исчезли вместе с коробкой.


И вот теперь во тьме Черный брехал – будто в трубу. Невдалеке пронзительно свистнули. Дробный топот пронесся по гулким улицам – Черный совсем зашелся.

Разбуженный Шарик завозился в конуре, привстал, понюхал пахнущий росой и мятой воздух, вяло брехнул в ответ: «Слышу, мол, помочь не могу» и снова лег, уронив голову на лапы. Глянул на меня звездными глазами: «Ты чего тут? Не спится?»

– Солнышко караулю.

– Эва? Ночью? – удивился Шарик и зевнул с хрустом: «Спа-а-ать! Спа-а-а-ать» – из горла его вырвался щенячий скулеж и спугнул ночную бабочку, дремавшую на кусте молочая.

Сорвалось с ветки и ухнуло в траву созревшее яблоко. Шарик и ухом не повел.

Небесные пути бледнели, восток тронуло зеленцой. До утра мне тут что ли дурью маяться?


Растолкала меня бабушка. Хорошо, хоть не на лавке уснула, а как до постели дошла, не помню.

– Вставай, – велела она, – Воды принеси, а то ни попить, ни умыться.

Я натянула сарафан, взяла ведро и пошла на колонку. Утро еще только расходилось. Птицы пробовали голоса. Пологие красноватые лучи лежали на крышах, щекотали верхушки лип и тополей.


Железный рычаг колонки шел туго. Я налегла всем весом – грянула ледяная струя, ведро запело. Ожидая, пока нальется, подняла глаза на Петин дом, да так и застыла: забор, венцы, ставни – все было покрыто цветочками, корабликами, зайцами, ёлками… пестро и густо закрашенными цветными мелками. Угрюмый Петин дом стало не узнать – он рассиялся яркими красками, даже немытые сто лет окошки застенчиво блестели.


Из дома, жмурясь и почесывая мохнатую грудь, вышел Петя и тоже вытаращил глаза. Лицо его перекосилось, он хватанул воздуха, рыгнул и вдруг заржал во все горло, хватаясь за сползающие от смеха штаны, и мотая головой. Принцессы в коронах, палящие танки и ромашки прыгали у него перед глазами, рождая спазмы и вышибая слезу. Черный, взгромоздив на забор передние лапы, обалдело взирал на хозяина.