По жаркой земле потекли[185].

Если Зайцев тонко сочетает разработку мотивов «Обезьяны» (ср. «громовый рыдал ураган» и «хор… ветров и сфер» у Ходасевича) с романтической интонацией «Воздушного корабля», то приуроченные к двадцатилетней годовщине войны стихи ленинградского поэта Николая Брауна (автора круга «Островитян», в юности участника гумилевской студии и завсегдатая салона Наппельбаумов)[186] уже ограничиваются перебором штампов: заканчивает Браун, по-ходасевичевски, строкой «Так началась война»[187]. Типичен даже синтаксис первой строфы Брауна – вереница коротких простых предложений (ср. зачины Ахматовой: «Пахнет гарью. Четыре недели / Торф сухой по болотам горит», Вяч. Иванова: «Злак высох. Молкнул гром желанный» и Ходасевича: «Была жара. Леса горели. Нудно / Тянулось время»)[188]:

Напрасно влаги жаждала земля.
Хлеба горели. Подсыхали травы.
Гремели тракты, в небеса пыля.
Скупые росы капали утрами.
И солнце жгло сквозь дым лесных пожаров.
(Их зарева играли по ночам.)
Был воздух желт и отдавал угаром,
И птицы камнем падали к ручьям.
И крик их был отрывист и тревожен.
В полях предгрозьем пахла тишина.
И в эти дни, на вымысел похоже,
Входило слово черное: война…[189]

Хотя засуха и пожары 1914 года, сыгравшие столь важную роль в русском Augusterlebnis, и впрямь оказались исключительно сильными (только казенного леса выгорело 428 тысяч десятин[190]), стоит подчеркнуть, что опыт апокалиптической интерпретации этого традиционного для России бедствия[191] уже был к этому времени накоплен символистами. Так, Белый писал о 1901 годе: «Это были ‹…› дни лесных пожаров, наполнявших чадом окрестность. Дни, когда решались судьбы мира и России…» («Вторая симфония», 1902), а позднее Блок – о 1911 годе: «Уже был ощутим запах гари, железа и крови. ‹…› Летом этого года, исключительно жарким, так что трава горела на корню, в Лондоне происходили грандиозные забастовки железнодорожных рабочих, в Средиземном море – разыгрался знаменательный эпизод „Пантера – Агадир“…»[192] (предисловие к «Возмездию», 1919). На сей раз атмосфера тотальных предвестий, чье классическое описание дал Ходасевич в очерке о Муни (СС IV, 69–70), словно бы сама породила грозную реальность[193]. С завидной психологической зоркостью передает впечатление от пожаров знакомый Ходасевича художник Н.П. Ульянов, живший тем летом в Петровском:

Это обычное явление – лесные пожары – могло быть незамеченным при других обстоятельствах, но теперь оно приобретало какое-то особое значение на лицах смиренных, потерявших спокойствие дачников. С недоумением и тревогой смотрели они на искаженный теперь, как на негативе, образ «равнодушной природы», еще недавно такой простой и ясной. ‹…›

Если белые ночи настраивают на особый лад, создавая в людях беспричинную грусть, то как могла действовать эта непривычная ежедневная феерия, это марево, сжегшее почти все краски, кроме красной? Солнце светило, но не ослепляло. Перед вечером оно казалось только плотным алым кругом, повисшим в «пустом» небе.

Что случилось в этой почти всегда дождливой полосе России? Нетрудно было объяснить причины того, что еще недавно серая Ока в сумерках становилась багрово-красной, будто кровавой. Какое отношение могло иметь все это к надвигающейся мировой катастрофе ‹…›? Ровно никакого, а между тем рефлекс опасения на мгновение мог быть понятен даже несуеверному человеку[194].

Несколькими месяцами позже мягкая осень 1914 года во Франции, наоборот, вызвала поэтическое разочарование Н.М. Минского, укорявшего погоду за несоответствие моменту: «Никогда, никогда, никогда / Я не видел небес столь торжественно-ясно-эфирных, / Столь божественно-благостно мирных, / Как теперь – в эти дни исступленья, вражды и огня. / ‹…› Никогда, никогда, никогда / Я не чувствовал так безнадежно-навеки, / Что природа нам даже – увы – не враждебна, а только чужда…» («Осень 1914»).