Упомянутое затмение солнца, увековеченное на двух картинах А.М. Васнецова, в «Охранной грамоте» Пастернака (ч. III, гл. 7)[148], в грандиозном «Затмении» Лозина-Лозинского («Но в час безумия и всенародных бедствий, / Как грусть прозрения и знаменье последствий, / На землю падают с небес напоминанья…») и т. д., произошло 8 августа – но, поскольку газеты широко объявляли о нем заранее, получило своеобразный статус отсроченного предвестия: этим объясняется аберрация тех мемуаристов, которые описывают его в ряду предвоенных знамений[149]. В обстановке начавшейся войны провинциальной прессе приходилось загодя прилагать усилия, чтобы затмение (некстати названное «русским», так как его полоса проходила по западным губерниям России, Крыму и Армении) не порождало пораженческих настроений[150], а таврический губернатор Н.Н. Лавриновский распорядился расклеить на улицах Феодосии, куда съехались наблюдать затмение ученые со всего мира[151], специальное объявление: «Предупреждаю, что затмение есть явление обычное и отнюдь не должно быть истолковано как предзнаменование каких-либо чрезвычайных событий в связи с наступившими военными временами»[152].
Среди других астрономических явлений тех месяцев – обильные метеорные дожди («они пересекали небо во всех направлениях, катились огненным потоком и невольно наводили на мысль о „знамении небесном“»)[153] и комета Делавана, «la comète de la guerre», которую Пяст и Кульбин высматривали в сентябрьском небе Куоккалы[154]. Природа и ее хроникеры словно бы методично воспроизводят список казней египетских: перед войной Кавказ, Бессарабия и Украина жестоко пострадали от ураганов[155] и от небывалого нашествия мышей[156], над Петербургской губернией пронеслись тучи стрекоз[157], в Житомире выпал кровавый дождь[158]. Но, безусловно, главным элементом в мифологии военных предвестий стали горящие леса, и «Обезьяна» Ходасевича – по слову В.В. Вейдле, «лучший памятник тому июлю, началу войны, через пять лет белыми стихами ему воздвигнутый»[159] – недаром начинается и заканчивается ими.
Необычно теплая погода, наблюдавшаяся с первых недель 1914 года (в феврале температура побила сорокалетний рекорд), весной вызвала наводнения, а к лету – тяжелейшую засуху. По всей России устраивались крестьянские молебны о дожде: там, где закоренелый горожанин А.В. Чаянов любуется архаической атмосферой («Нравы и обычаи жителей здешних, уклад их жизни еще не вышли из XVII века. Каждую неделю здесь проходят чудотворные иконы, звон колокольный почти не смолкает, а лесные пожары застлали все какой-то сказочной лазоревой дымкой»[160]), более проницательный Есенин улавливает отчаяние («Заглушила засýха засевки, / Сохнет рожь, и не всходят овсы. / На молебен с хоругвями девки / Потащились в комлях полосы…»). К концу июня лесные и торфяные пожары обратились в национальное бедствие, охватившее огромную территорию от балтийских губерний до Дальнего Востока – впрочем, так же, пусть и в заметно меньших масштабах, обстояло дело и в 1911, и в 1912 годах[161]. 2 июля Горький писал сыну из поселка Мустамяки на Карельском перешейке:
Лето – отвратительное, дикая жара, в двадцати губерниях – лесные пожары. Недавно был лесной пожар в трех верстах от деревни, где я живу, выгорело 5 тысяч десятин, целую неделю стоял густой дым, дышать нечем. А около станции – за 6 верст от дома, где я живу, – и сейчас горит торфяное болото.
В Шлиссельбуржском уезде пожар так разыгрался, что возникло опасение, как бы не взорвались пороховые заводы и пироксилиновый, – случись это – Петербург разрушило бы взрывом. Посылали гасить пожар два батальона сапер да 800 рабочих, – в общем это около трех тысяч человек, они работали четверо суток почти по двадцать часов в сутки, прорубили три просеки шириною в 6 сажен и длиной – в общем – до 30 верст, а по просекам – канавы в четыре аршина глубиной – гигантский труд! Много людей было ушиблено падавшими деревьями, несколько – убито.