Свобода – мера человечности, чистое «Я», что светится за грудой хлама – идеологий, культов, мусора для мозгов. Человек, что ищет себя, подобен тому, кого Диоген высматривал с фонарём в полдень. Его путь – не бегство, но раскалывание оков: déconstruction, разлом конструктов, что вросли в разум, релятивизация догм, что шепчут: «Ты – это мы». Каждое движение – шаг к зеркалу, где лицо его станет не маской толпы, а отражением собственного света.
Однажды в городе, где улицы гудели от шагов одинаковых теней, некто остановился. Он смотрел на свои руки, скованные невидимым, и спросил пустоту: «Где я?» Ответа не было – лишь ветер подхватил клочок бумаги с лозунгом дня и унёс его в пыль. Может, свобода – в этом ветре, что не спрашивает разрешения? Или в молчании, что следует за вопросом? Город гудел, а он пошёл дальше, ломая в уме то, что не видел глазами.
Тень мравольва
В лесах Эриданны обитал мраволев – существо, рожденное проклятьем. Спереди – лев, рычащий и гордый, сзади – муравей, чьи члены извивались навыворот, противоестественные и жалкие. Так писал Козьма Индикоплов в «Христианской топографии», ссылаясь на старые свитки: отец его – лев, что рвал мясо, мать – муравьиха, что жевала траву. От их союза явился он, мраволев, обречённый на гибель, ибо не мог ни мяса вкушать, ни травы переваривать. «Погибе, занеже не имеяше брашна», – эхом звучало из Книги Иова.
Но не вся правда лежала в пергаментах. Мраволев не умирал – он охотился иначе. В глубине чащ, где лунный свет дробился о листья, он находил муравьёв, мелких и беззащитных. Одним движением когтистой лапы он касался их, и чары текли, как чёрная смола: муравей вздрагивал, раздувался, обрастал шерстью и клыками – становился подобием своего мучителя. Так мраволев множил себя, создавая стаю, что рычала и копошилась, пока не истощала лес.
Однажды путник, чьи сапоги истёрлись о камни Эриданны, повстречал девицу у ручья. Её глаза блестели тревогой, а голос дрожал, как струна перед разрывом. Она поведала: шла она тропой, когда из кустов вырвался мраволев – рык его оглушил, страсть его ослепила. Он напал, и в звериной маске она разглядела лицо – не просто львиное, но знакомое: черты епископа Илариона, что проповедовал в её городе. «Теперь, – шептала она, – я ношу его семя. Оно растёт во мне, как шип в ране, и я боюсь дня, когда плод этот явится миру».
Путник замер, слова её легли на душу, как тень от крыла. Мраволев, что обращает муравьёв в чудовищ, стал ли он семенем иной тьмы? Не антихрист ли зреет в чреве девицы – дитя льва и муравья, епископа и зверя? Лес молчал, но в шорохе ветвей слышалось: этот мир – не просто земля, а поле, где прорастают проклятья.
Говорят, мраволевы всё ещё бродят в чаще, касаясь мелких тварей и множа хаос. А девица исчезла, оставив за собой лишь слухи – о младенце с клыками и чёрными крыльями, что однажды выйдет из тени леса, рыча гимны погибели.
Последний танец шаха
В стародавние времена жили властители, умевшие пить жизнь до последней капли. Среди них был шах Джахангир – повелитель, чьё имя произносили с придыханием, чья слава меркла лишь перед тенью собственного сына. Великий Джахан Бахадур, рождённый от его крови, вознёсся на престол, низвергнув отца, заточив его в золочёной клетке роскошного плена. Но разве можно заковать в цепи того, чья душа пляшет с самим Эросом?
Старый шах, седой, но не сломленный, с глазами, в которых тлели угли былых страстей, не признал поражения. Он созывал к себе наложниц – гибких, как ивовые плети, благоухающих шафраном и жасмином, с кожей, отливающей мёдом при лунном свете. Ночь за ночью запертый дворец превращался в безумный сад наслаждений: шёлковые покрывала скользили на пол, как падающие лепестки, смех звенел, сплетаясь со стоном, а тени танцовщиц извивались на стенах, будто демоны, вызванные древним заклинанием.