А мужчина откланялся на берегу озера, где его приятели бодро принимали водные процедуры, фразой: Ну, я довёл юную девушку до обнажённых и спортивных, дальше уж как-нибудь сама справишься.

40 минут тишины. По 56 слов

Четвёртый десяток. И самые древние камни рассыпаются в песок, ударяясь об эту стену. И от грохота содрогаются тела человеческие и выступают на них багровые слёзы пота. И нет ничего важнее. И нет ничего страшнее. И замесили нас по образу и подобию своему, из того песка да багрового пота, поставили на твердь, вдохнули жизнь и пустили бродить по миру – искать суть. И мы нашли.

Третий десяток. «И не знал Эвклид, что, сходя на конус, вещь обретает не ноль, но Хронос». Потому что сингулярность всегда только точка. И в точке этой есть только время. И только его нам, подобным, не хватает. Только его. Зная о конечности времени, я могу взойти на эту стену и слушать, как осыпается песок. Но я не сделаю этого.

Второй десяток. Всё, что ранит тебя – делает тебя слабее. Всё что ранит тебя – упрочняет стену. И нет ничего важнее. И нет ничего сильнее. Когда был сотворён человек – был он слеп и пол. И Дух вошёл через черные дыры глазниц. И я смотрю в глаза свои, и спрашиваю: Что тебе сниться, миленький? В кого ты веришь, маленький?

Первый десяток. И он смеётся в ответ. Шуршит песком. Бьёт камнями. Тело моё саднит. Я закрываю глаза, делаю шаг. Потому что только большие потрясения делают человека человеком. Потому что это единственная понятная духу шлифовка. Только когда ты остаёшься жалок, наг и убог, ты находишь суть.

Ты узнаёшь, что сам есть стена. И самые древние камни разбиваются о тебя.

Ноль. А времени всегда недостаточно, чтоб понять – ненависть и ты едины. Едины настолько, насколько ты не позволил себе любить. И ненависть твоя стирает в песок камни. И от грохота содрогаются тела человеческие и выступают на них багровые слёзы пота. И нет ничего важнее. И нет ничего страшнее. И когда рушатся границы Хронос стоит на острие конуса.



Сын вчера: мне приснилось, что цены в магазинах стали такими большими, что прибежали и съели меня.

Ты даже не знаешь как прав, мой мальчик.

детство пахнет

жаренной мойвой. Ничто после и ничто до тебе так об этом не напомнит. Жареная мойва. Когда дом кирпичами уходит в солнце, а ты где-то внизу, и деревянные рамы распахнуты настежь, и там за ними суета, сковорода и огонь газовых плит киевской коммуналки, а ты внизу, и тополиный пух останавливает время, которое ты уравниваешь качелями.

Или вот оно, твое лето. Пыль поднимается до колен. Последний дождь случился месяц назад. Ты несешься, сверкая ободранными коленками по дачной улице, и джинсовый комбинезон весь в пятнах шелковицы. Там жарят мойву. Там запах свежих огурцов. Тебе около 12 и ты возвращаешься домой.

А потом, вот она, весна твоя, ты приходишь с первой своей работы. Взрослая, натянутая. На кухне родители смеются и жарят мойву. Ты отгавкиваешься, закрываешься в комнате, и страдаешь о своих непонятых 18 годах. А потом тебе почти уже тридцать. Сын засыпает под сказку про Ронью. Муж на кухне жарит мойву. И ты закрываешь глаза, и будто не было всего этого. И лето но дворе. И ты бежишь босиком, спотыкаясь об камушки, и солнце в лицо, и по радио «Сердце твое двулико, сверху оно набито, мягкой травой, а снизу каменное, каменное дно».

По прогнозу – облачно

и с прояснениями. А тебе никогда больше не станет достаточно ясно, так ясно, как было до того. И облачно никогда не станет. Так, как было до того. И вот ты стоишь, что-то среднее между вызовом и отчаянием, и смотришь, как в луже пробегают облака. И небо над тобой уже у тебя под ногами. И всё славно, и всё складно, но только зачем? Над тобой открываются форточки, под тобой – овраги. Над тобой ничего, под тобой – ничего. Я говорю: и покачивались они, раздавленные весной на дне зимы… Тебе даже отвечать не нужно, и так всё понятно. Бентос всегда о том, что тебя толщей придавило ко дну. Бентос всегда о том, что там, где есть тишина, есть несопоставимое с жизнью давление.