– Не я сёк, а барская воля, – просипел, заикаясь, мужик и повинно повесил голову.

– А мог бы и не шибко усердствовать. Полегше надо было махаться-то. А ты, холуй барский, и рад стараться. У-у, злыдень!

Карпуха выволок бывшего вдовца во двор, потащил к арочным воротам. Вся дворня мигом повысунула носы. Стоят, жмутся друг к другу, шепчутся, припоминают ту давнюю порку. Из дома вышел важняком Емелька с кучей казаков. Остановились в предвкушении расправы. Ждут, посмеиваются. А Карп всё не унимается, руки конюшему вяжет, грозится:

– Щас я тебя, земеля, пристрою рядом с господином!

Но вдруг из толпы дворовых зевак бойко выметнулась простоволосая баба. Она с воем вцепилась в приговорённого. Обернула распухшее от слёз лицо к мстителю и отчаянно выкрикнула:

– Карпуша, не вдовей меня, Христа ради! У него ж детей мал-мала куча, да и я чижёлая уже!

Карпуха вгляделся, с трудом признал в бабе свою первую любовь. С увядшего лица Манечки на него просительно глянули кроткие голубые глаза. Точно так же смотрела из своего угла только что им убитая девочка-барышня. Карпуха вздрогнул, застонал от бессилия. Руки мгновенно ослабли, и он оттолкнул от себя соперника:

– Живи, тварюга горбоносая. Живи да помни. Жёнка тебя отмолила. Всю жисть ей в ножки теперь кланяйся.

Казаки разочарованно загудели. Односельчане удивлённо-подавленно молчали. В ситуацию вмешался «Сам»:

– Взыск, видимо, отменяется? Шалишь, робя… – Он погрозил Карпухе пальцем и крикнул весело дворне: – Не робей, холопишки! Рушь, жги барские хоромы! До последнего уголька! Амба! На что вам такие покои, когда сам я, ваш анпиратор, живу просто?

Крепостные одобрительно закивали, замахали руками. Казаки загорланили, загоношились. И пошла-поехала разбойная потеха! Усадьбу запалили, испепеляя заодно бездыханные тела помещичьего семейства. Ветер подхватил пожар, и тот загулял лихо – с шумом и треском. Небо разом закоптилось, почернело. Карпуха стоял перед разгульной стихией и чувствовал, как заполняется горькой копотью очередного злодеяния его мятущаяся душа. Он сжимал в кулаке мошну с золотым крестиком, смотрел на бушующее пламя и мучил себя тягостным сомнением: «Мы – впрямь освободители? Или всё ж душегубцы?» И не мог почему-то открыто смотреть в глаза Пугачёву, уже оседлавшему коня в нетерпении отправиться в путь и добыть главную разбойную победу – царский трон.

Ноги подкосились, и Карпуха рухнул на колени, не отрывая мрачного взгляда от пепелища. Ждал ответа? Не было ответа. Кто ж признает себя душегубом? Праздновал труса? Тоже нет. Просто предчувствовал, что не будет никакой победы. И кончится всё плохо. Так что же остаётся? Только одно – идти до конца. Всяко разно погибель. Он достал девичий крестик из поясной мошны, поцеловал его и бережно перепрятал в потайной мешочек, что всегда висел на гайтане…[116]

…Батожок неожиданно надломился и сложился вдвое. Карпуша громко чертыхнулся. На этот раз за воспоминаниями старик вовремя не узрел большую дорожную размоину с камнем на глубине. Сам в неё не угодил, а батог сломал. Он устало вздохнул и огляделся. Заприметил у обочины небольшой пень. Решил мало-мало передохнуть. Берёзовка-то ещё не близко. И только подошёл к пеньку, так и застыл с узелком в руках. Треснутые на солнце годовые кольца на срезе дерева вдруг поплыли перед глазами, и пень превратился в чёрный чурбан, иссечённый палаческим топором, – с застарелой, запёкшейся кровью в засеках. В тот самый чурбан, что ждал бунтовщиков на стылом помосте эшафота в Москве, на Болотной площади…

Жуткая картина! Виселицы с разверзнутыми для грешников петлями молча ожидают свои жертвы. Бродячие собаки роются среди груд мусора, отбросов и гниющей падали. Грызутся в стае, повизгивают, суетятся. Ждут не дождутся, когда перепадёт кусок человеческой мертвечины. И кругом зеваки, зеваки! Тоже ждут начала казни. Рты пораззявили. Шибко охота глянуть на мужицкого царя. Тем паче, когда колесовать будут. Вон ведут уже на эшафот. Карпуха провожал глазами своего вождя, не узнавая в нём того бравого, бесстрашного бунтаря, что подмял под себя немало волостей и уездов. И то сказать: «Клетка зверя остужает. Оробел крестьянский царь. Вон как стушевался перед судьями. И перед народом заискивает, коряво кланяется во все стороны, прощенья вымаливает. Поделом те, лютый блудодей! Эт те не девок сильничать. Взвоешь от муки смертной! Умоешься кровавыми слезами по безвинной душе!» – лелеял злобу Карпуха. Но его ожидания, да и городских зевак тоже, не оправдались. Желание дворянства и купечества медленной и мучительной смерти извергу через колесование не сбылось. Не мучился лиходей. Государыня одарила своего «личного врага» последней негласной милостью.