Поговаривали, что и сами помещики, согласно Екатерининскому Указу о праве ссылать крестьян на каторгу, стали выпроваживать своих ослушников с их семьями на Сибирские рудники. Немало их споткнулось о Берёзовку, осело, вросло корнями. Но… тож не господа. Кого бояться? А тут ещё оказия: к крестьянам под бочок управляющие Ирбинского железоделательного завода взялись отправлять «на собственное пропитание» уже непригодных к горным и заводским работам каторжан. Хорош довесок! Почитай, и вовсе мне «родичи». Чай на вилы не подымут? Кто там ещё? А-а… Было время – завод остановил работы, но ушлые управленцы своё не упустили. Почесали затылки да стали приглашать на свои земли вольных переселенцев. Знающие люди сказывали, что сдавали им участки по бросовым ценам. С десятины, засеянной хлебом, по рублю. Целик же давал баснословные урожаи. За сенокос и рубку леса брали сущие копейки. А за пастбища и вовсе платы не требовали. Одно слово, дармовщина! Покатились в эти места табором телеги переселенцев из разных губерний России и Украины. Так и слепилась Берёзовка, выросла до большого поселения в 440 дворов. А когда Ирбинский завод снова воспрял и загромыхал железом, то и вольнонаёмные потянулись на заработки. И ожил большак. И пошло движение. Даже пыльные лопухи вдоль дороги были в ноль истоптаны копытами заводских тяжеловозов.

«Ну и чем я поганее всей этой разнопёрой братии?» – успокоил себя Карп и гордо произнёс: «Вольноотпущенный!» Слово грело душу и придавало силы. Хотя знал, что всех «вольноотпущенных», приписанных к Берёзовке, ехидно подначивали в спину: «Каторжная воля – до Берёзовского поля». «Пусть так, – шустрее застучал батожком старик. – Авось судьба-злодейка когда и ослабит поводья. А покудова и Берёзовский кут – божий приют. Не я первый, не я последний».

Только к сумеркам дотопал Карп до поселения. Остановился на окраине около «бабистого» дерева с толстым комлем внизу. Перекрестился на деревянный резной крест, что стоял на взгорке, как деревенский оберег от нечистой силы. Осмотрелся. Впереди стелилась широкая улица. Дома на ней большие, крестовые, с глухими непролазными заплотами. И меж ними огромная, не одного дождя, грязная лужа.

– Эге, да по этой лыве впору на лодке добираться! А то набузыкаешь себе полные чоботы грязи, а сушиться негде, – сказал себе Карп и снова повернул стопы к сухой околице. Присмотрел домишко на конце улицы. Прошёл через ветхую калитку во двор. Видит, ставни окон закрыты. Торкнулся в щелястую дверь. Заперто. Пригляделся, а на гнилом крыльце глиняный кувшин стоит. Рядом, похоже, хлеб, завёрнутый в чистую тряпицу. Догадался: «Видать, ухряпались хозяева. После трудов праведных крепко спят. А всё ж для горбачей[119] еду оставили с понятием. Днём-то беглые не выйдут из тайги в деревню. А ночью – пожалте вам, харчись, бегунец. Мол, и мы помним, откеда родом и чьей породы».

С чистой совестью присел оголодавший старик на чужом крыльце. Перекрестил еду и начал споро уминать даровое угощенье, неспешно рассуждая: «Хозяин, видать, не богатого десятка. Вишь, как избёнка заплошала. Брёвна старые, с зеленя. И в избе-то небось тоже горе скачет, горе пляшет, горе песенки поёт. Такой, поди, не заругает, пожалеет старика. Перекантуюсь-ка я ночку в его дворе». Завернул Карпуша остатки ковриги в тряпицу и пошёл в дощатый дровяник. Увидел брошенную на поленья рогожину. Притулился у поленницы. Сунул под голову берёзовое полешко и мирно уснул.

Утром, едва озарилось небо, его разбудил грубый тычок в бок:

– Эй, харэ ночевать, «бубенец»![120] Уж больно крепко ты дрыхнешь для бегунца.