Трясущейся рукой принимал бай пиалу китайского голубого фарфора, прятал глаза. Сопел и молча дул на горячий чай Курага. Видел: совсем спал с лица Адай. Скулы, точно скальный плитняк, обтянуты тёмной кожей. Под узкими, как лезвие кинжала, недобрыми глазами – чёрные сморщенные мешки горя. Бородёнка совсем поседела.

«Да, – посожалел вдруг князец, – пролетело времечко. Как стриж небо крылом черканул. А ведь каким Адай батыром был! Статный, с широкими, как степь, лопатками. Крутые плечи – холмы Хонгорая. Чёрные волосы расчёсаны на пробор, заплетены толстою косой в девять прядей. Глаза как спелая черёмуха. Взор зоркий, ястребиный. Вспыльчивый, как необъезженный жеребец».

Взгрустнул Курага, вспомнив, что с баем они когда-то в молодости закадычными дружками были, не разлей вода. А вот поссорились из-за чепухи. Вздумалось им в шутку меряться богатством: убранством юрт и количеством скота. Кичливому Адаю недостало два десятка коней, чтобы восторжествовать над дружком. Пали в тот год во время весенней оттепели его наиболее ослабевшие лошади. Снега в тех местах, возле улуса бая, покрылись особенно крепкой ледяной коркой, и кони не смогли тебеневать[14]. Большой урон нанесла торопливая весна.

Над чёрной бедой посмеялся тогда Курага:

– С князем не соревнуйся, с бегом не спорь! Лбы подставляют только дурачки, привыкшие получать щелчки.

Сказанное слово разит, как стрела. Уязвлённый Адай прошипел ему в лицо:

– У паршивой шубы вши злобные, у плохого человека язык злобный. На твоё «дружеское» слово откликнусь эхом. Смех над чужой бедой – великий грех земной. Знать тебя больше не хочу!

Плюнул Кураге под ноги, вскочил на коня и ускакал в свой улус. И с тех пор стали они людьми, съевшими глаза одной коровы[15]. Один – задириха, другой – неспустиха!

«Сколько ж воды утекло с тех пор, как мы сидели за одним столом? – сумрачно размышлял светлейший бег, прихлёбывая душистый чай из узорчатой пиалы. – Крепко же тебя, бай, припекло!»

Его так и подмывало укорить, уколоть спесивца Адая, но держал язык в узде. Помнил, как опрометчивая невоздержанность в словах разрушила дружбу молодости. И молча слушал униженные просьбы Адая.

– Солнечный вождь, не возьмёшь ли моего Начина на службу сборщиком налогов? Пора соколёнку вручить серебряную нагайку власти. Почти зять он тебе ещё по глухому сговору[16]. Помнишь, мы заключили его на празднике первого айрана, когда дети ещё были в пояснице?

Морщится бег:

– Богат ты, бай, не менее меня. Родниться с тобой не в урон чести бега. – И тут не удержался, ужалил бывшего дружка: – А вот сынок-то твой, по слухам, совсем непутёвый. Говорят, безмозглый хохотун и беззаботный юнец. Да такой ленивый, что палкой побить дворовую собаку не встанет. А уж об отцовском добре вовсе не радеет. Ему бы только красоваться на гнедом скакуне перед красавицами аула да гоняться за косулями по склонам гор. Горечь отца, вопли матери. Не так ли, достойный Адай?

Тот ерзанул на месте, чтобы поперечить было, но сцепил зубы, только холмы скул ещё больше отвердели и потемнели. Потупил глаза, скрыв гневный высверк во взгляде.

– Норовистому коню нужна крепкая узда, – стал оправдывать сынка Адай. – Женится, остепенится. А твоя Побырган – девушка разумная, хозяйственная, крошке со стола зря пропасть не даст. Золотая невестка будет, с твёрдым характером. Внутри юрты – женщина, на улицу выйдет – мужчина. Ручки мягкие, а узду держит крепко, в седле держится прочно. Куда направит строптивого коня, туда он и повернёт. В такие ручки не страшно всё добро байское со временем передать. Всё сохранит, всё преумножит!