Убежала юная.

Задумалась старуха. Встала наконец – решила. Воды родниковой в котел плеснула, огонь воскресила, варить начала. Не как обычно, не Силы веленьем – желанием своим: судьбу юной решила поменять.

Почуяла Сила. Налился болью гвоздь костяной, печет сердце, руки немеют, не двигаются, тело осесть тряпья кучей желает.

Терпит старуха. Первый раз с Силой вразрез пути выбрала. Терпит, руками непослушными что нужно теребит-крошит, слова губами онемевшим шепчет, темно перед глазами. За котел схватилась. Зашипела плоть. Перешибла ожога ярость в груди боль давящую. Помогло. Ненадолго.

Вбежала в пещеру юная, к старухе бросилась, обняла.

– Что же ты делаешь, бабушка!? Чувствую – не так что-то! Зачем ты?

– Не хочу, чтоб как я… – прохрипела старуха.

– Не переживай! Ну что ты…? Не боюсь я, и ты не бойся. Знаю я что делать надо. Хорошо все будет, – хлопотала юная.

Совсем болью скрутил гвоздь костяной старуху – согнулась пополам: Сила точку ставила за непокорство.

Руку на сердце почуяла: узкая, гладкая, пальчики тонкие, нежные. За гвоздь сильно взялись, решительно.

– Потерпи, бабушка, сейчас хорошо будет.

Боль ушла, как не было.

«Все, – подумала старуха. – Не смогла».

К концу приготовилась: Сила с гвоздем костяным уходит, и старухе не жить, Силу приняв, сама по себе быть перестала – нет Силы и жизни нет.

Мягко гвоздь из сердца вышел. След, как на воде закрылся.

«Не бывает так, – мысль мелькнула, и другая следом, – раньше не было».

Лежит в руках у юной гвоздь костяной, жалом острым завораживает, в плоть просится. Засветился вдруг. Очертаниями поплыл – солнышко на ладони, сияет. Вверх всплыло. Запрокинула голову юная. Светит солнышко, лицо ей озаряет – улыбается юная счастливо, глаза блаженно закрыла. Рассыпалось солнышко пыльцой золотой, осело на юную. Вдохнула та часть пыльцы той грудью полной, остальное на кожу осело, внутрь ушло.

– Вот, бабушка. А ты переживала, – улыбается.

– Как? Как смогла так? – ошеломленно спросила старуха.

Бывшая, выходит, старуха. Вполне себе живая.

– Попросила просто. Сказала, вижу ее. И люблю. И попросила.

А в глазах у юной все то же небо. Радость и любовь отражающее.

Дочь Севера

Фыркнула Урун. Крутанулась на месте, косой чёрной, будто плетью, хлестнув, и выбежала из чума. Ноги вбила в крепление лыж, вихрем снежным сорвалась. В сторону, куда чаще всего носки лыж смотрели: недалеко от стойбища чум стоял одинокий, с черепом оленя на шесте. Жил в нем шаман стойбища Бэркэ. Кому – шаман и человек уважаемый, в трепет мистический вводящий, а Урун – первый друг и советчик. Беда случилась – к Бэркэ мчит Урун. Радость – и тут первая новость ему. Радость с шаманом больше становилась. Ну а беда надвое делилась и силу теряла.

Остановилась Урун с налету, аж лыжи взвизгнули. Щеки морозом целованные светятся в меху песцовом, глаза темные огнём горят – страсть как хороша.

Бэркэ на пороге чума сидит, смотрит. Знает – пламя Урун. Пока гудит искрами плюясь – смотреть надо, слушать. Как уголь рдеть начнёт – говорить.

– Вот опять он! Женщина должна сидеть в чуме! Дело женщины – дети и готовка, – только ногами бежала и сразу словами мчит Урун. – Не сидела никогда и не буду! Другую пусть себе ищет, раз всю как есть меня не берет!

Был у Урун жених – Бэюдэ звали – хороший охотник. Шибко правильный только. В том спор всегда выходил, что Урун шибко правильной быть не хотела: не прошла даром с шаманом дружба.

Узнала Урун, как это – движением тела с духами разговор вести, природы ритм в себя впуская. С землёй целым стать, ветра порывом тундры спину огладить, волной морской хлынуть упруго брызгами в твердь. Пламени языками заворожить – пляшет душа на углях, вокруг опаляя. Грея. Танец обрядовый впустила в себя Урун, сама танцем стала, уже не могла по-другому. Не по нутру оказалось это жениху, вот и ссорились.