Папироса тлела в пальцах, он не замечал, пока уголёк не обжёг кожу. Щетинин чертыхнулся, перевёл взгляд на руку – пепел осыпался, тонкое облачко поднялось над столом и осело на загнутый край карты, прилипнув к липкому клею. Серый налёт смешался с мелкой грязью, с клочками бумаги, с этой проклятой картой, что разваливалась под пальцами. Он стряхнул окурок в жестяную пепельницу, полную окурков, и выдохнул – дым сизой пеленой повис над столом. Надо идти, пока станки горячие. Щетинин встал, накинул пальто на плечи, сунул спички в карман и хлопнул дверью – скрип засова эхом отлетел от стен конторы.
Щетинин шагнул наружу – резкий холодный ветер с Невы хлестнул по лицу как пощечина. День тонул в серой мгле, моросящий дождь висел в воздухе, мелкий и цепкий, скрывая солнце за плотными свинцовыми тучами. Петербург дышал осенним разложением: мокрые камни мостовой блестели под сапогами, влажная листва липла к булыжникам, голые ветки торчали вдоль улиц, чёрные и тощие.
Он двинулся к типографии, скользя между людьми – пешеходы в поношенных пальто спешили, сутулясь под дождём, извозчики лениво покрикивали, колёса пролеток хлюпали по лужам. В воздухе мешались запахи – кислая вонь канализации, едкий дым труб, прогорклое масло от телеги с рыбой. На углу мальчишка, худой, с мокрой чёлкой, горланил: «Биржевые ведомости! Свежие, берите!» – размахивая размокшей пачкой газет. Щетинин прошёл мимо, задев плечом мастерового с чёрными от сажи руками – тот буркнул ругательство, но сыщик не обернулся. Улица ворчала: скрипели телеги, копыта чавкали в слякоти, нечистоты – окурки, обрывки газет, испорченные фрукты – волочились под ногами, подгоняемые порывами ветра.
Вдруг мысль кольнула: надо купить клей, прилепить эту проклятую карту – всё к ней липнет, кроме стены. Он нахмурился, вспомнив, как пепел осел на липкие углы. Справа фыркнула лошадь, хрипло и резко, – Щетинин моргнул, вынырнув из дум. Улица сомкнулась вокруг: дома в переулке теснились, тёмные и угрюмые, свет в окнах едва пробивался сквозь щели ставен. Где-то хлопнула дверь, донёсся сиплый окрик, но он шагал дальше. Улица осталась позади, впереди ждала типография
Щетинин свернул за кирпичную арку, и типография выросла перед ним – угрюмая громада, точно старая баржа, что осела в грязи. Узкий проход, словно зловещая пасть, поглощала непроглядная тьма, а влажный воздух, густой и удушливый, давил на грудь, неся в себе терпкий запах мокрой бумаги, словно её только что вырвали из-под типографского пресса, и едкую волну печатной краски – кислую, как предсмертный вздох умирающего города, чьи тайны и пороки сочились сквозь каждый камень мостовой. Над входом болталась вывеска, тусклая, обшарпанная: когда-то синие буквы названия облупились, оставив лишь рваные обрывки слов, будто кто-то вырвал имя здания из памяти. Стены, покрытые копотью и потёками, нависали над двором, а редкие окна, мутные от грязи, едва пропускали свет – словно глаза, что давно ослепли. Дверь, старая и покорёженная, скрипела под рукой, отзываясь низким стоном, будто нехотя впуская чужака в своё нутро.
Холод снаружи цеплялся за пальто – ледяной ветер с Невы гнал морось, пробирал до костей, оставляя кожу влажной. Щетинин шагнул внутрь, и его обдало волной тепла – душного, густого, пропитанного жаром раскалённых механизмов и запахом горячего металла. Типография гудела: глухой стук машин бил в уши, как пульс железного зверя, голоса рабочих тонули в шуме, приглушённые пеленой пыли. Но влажность не отступала – она клубилась здесь, в этом затхлом тепле, сплетаясь с едким запахом кислых чернил и мельчайшей древесной взвесью, оседая липкой плёнкой на стенах, на полях шляпы, на всём, что осмеливалось проникнуть внутрь. Щетинин стряхнул капли дождя с полей, выдохнул – пар от дыхания растаял в спёртом воздухе, – и двинулся дальше, в сердце этой шумной ямы.