Вот если бы он, Иван, осмелился…
«Что ты! Что ты! – испугался собственных мыслей. – Разве можно?»
Знал, явись перед ним Усатый, испугался бы, наверное, до смерти. Лицо у царя круглое, с румянцем на щеках, голова высоко поставлена, глаза все видят. Глянет ужасно, пыхнет матросской махоркой, ткнет длинным пальцем в грудь: «А, Ивана Матвеева сын, выблядок стрелецкий!» И крикнет: «В Сибирь его!» Или пошлет каналы рыть.
Ивана передернуло. Остановись, строго сказал себе. Остановись, не потакай лукавому бесу! Но остановиться не смог, не пожелал. Глотнул рюмку мятной, заел кусочком паштета. Остро пожалел добрую соломенную вдову Саплину.
Почему теперь веснами птички не стали красиво петь?
Доброй соломенной вдове Саплиной в голову не приходит, чем занимается сейчас ее сирота. Да и не надо, чтобы такое ей приходило в голову. Он, Иван, не позволит себе расстраивать добрейшую Елизавету Петровну. Еще только один шкалик, и все! Один только самый последний шкалик, и больше ни на мизинец. Он, Крестинин Иван, дьяк секретный, знает меру. А если захочется еще, так у него в канцелярии в деревянном шкапу с секретными маппами припрятан полуштоф, и дома, в уголку, куда не заглядывает даже девка Нюшка, еще один припрятан. Сейчас он, Иван, последнюю рюмку допьет и, радостный, пойдет к доброй вдове своими ногами. Не на чужой телеге пьяного привезут, как с песком куль, а сам пойдет. Вдова так удивится, что сама выставит померанцевую. «Утешься, сирота, пригуби рюмочку. Праздник! В мир вступила Россия, шведа побили. Выпей за здоровье государя императора и за здоровье неукротимого маиора Саплина. Ведь государь сегодня пускает фейейрверки и в его честь».
Врал старик-шептун.
Даже кулаком хотелось грохнуть об стол.
Ну зачем обещал край земли? Зачем обещал любовь дикующей? Зачем обещал внимание царствующей особы? И это: «чужую жизнь проживешь…» Какую чужую? Как можно прожить чужую жизнь? И вообще, ему, секретному дьяку Ивану Крестинину, как всякому другому божьему человеку, оставлять Санкт-Петербурх более чем на пять месяцев не разрешается, да и на те пять месяцев нужно испросить письменное согласие Сената. А до края земли, небось, скакать да скакать все три года! Врал старый дурак. Сидеть мне остатнюю жизнь за канцелярским столом, залитым чернилами. Я – мышь канцелярская. Лоскут ветхий. Пробирка я.
А то так просто – шуршун.
Усмехнулся презрительно: «Ну да, такой вот, как я, дойдет разве до края земли?» И сказал себе строго: «Все, Иван, встаем… Самое время встать…» И угрозил себе: «Смотри, как сейчас встану…»
Но не встал. Стало жалко себя.
Вот он сейчас уйдет, а ничтожные ярыги останутся.
Вот он уйдет, а казачий десятник, рассевшийся за столом напротив, так и будет бубнить – вот, дескать, еще при царевиче… Почему же я должен уйти?.. Ну да, капля к капле – наводнение… Это кто же сказал про наводнение? Казаки шепчутся?
Лиц не видно, низко пригнулись к столу.
– Видел, на берегу, рядом с Троицей, стоит ольха? – совсем негромко шептал один из казаков. – Знающие люди говорят, что нынче Нева подступит к самой ее вершине. Как ударят дожди, как повернет ветер с моря, так вода и подступит. Говорят, допреж такого никогда не бывало.
А голос уже знакомый: «Молчи, дурак!»
Все, встаю! – твердо и окончательно решил Иван.
Но в глубине души, в глухой, в самой потаенной ее глубине, в темной бездне, куда даже сам старался не заглядывать, уже понимал – не встанет, нет, не встанет, не поднимется со скамьи, никуда не пойдет. С восторгом и страхом чувствовал: подступает час тайный, ужасный. Боялся таких часов, но ждал их. Смутную душу скручивает водоворот, летишь, проваливаешься неведомо куда…