Это было тысячу лет назад, когда они с Гием после регистрации в загсе и более чем скромного свадебного застолья, точнее сказать, пикника на траве в ближайшем к дому московском парке, поехали в Сухуми.

Все тогда было в первый раз: путешествие на Кавказ, море и ночи с мужчиной. Они сняли застекленную небольшую терраску, в доме на высоких столбах, один из которых заходил прямо на берег. Это был старый дом с многочисленными пристройками, а в саду под кружевной тенью дикого винограда, стоял огромный дубовый стол, потемневший от времени. И жила здесь большая абхазская семья с греческими корнями. Эти корни хранила бабушка Таисия, согнутая почти пополам. Она ходила, опираясь на палку, сделанную из орехового дерева. Серебряные насечки на кривой палке обозначали рождение детей, внуков, племянников. Бабушка Таисия сама была похожа на причудливый корень.

Не для письма. «Я очень любила ее лицо, такое же изрезанное, теплое и сухое, как кора деревьев. Я гладила ее лицо, руки, и согнутую спину, и мне было очень хорошо. Она, единственная из всей большой родни, не знала русского языка, и это тоже было хорошо. Я, наконец, могла рассказать, как мне не хочется идти к молодому мужу. Нет не потому, что он мне неприятен. Как раз я очень ценю его, уважаю и привязана к нему, но как к брату, другу, даже отцу в какой-то степени. Я и замуж вышла, потому что давно-давно его знаю. Он много значил в моей жизни, много сделал для меня, я ему благодарна. И вообще все, кажется, было решено давно и получилось само собой. Он такой понимающий, добрый, нежный. Да, я знаю его много лет. Но я ведь не знала, что ночью он становится совсем другим. Мне страшно. Он набрасывается на меня, и его плоть рвет меня на части. Я раздавлена, уничтожена. Я чувствую только отвращение и мерзость насилия. Во всех его телодвижениях я вижу только вульгарность, грубость. А он готов это проделывать десять раз за ночь, снова и снова. А я плачу и жду момента, чтобы сбежать, пропасть и не возвращаться на эти смятые потные простыни».

Таисия слушала, не зная русского языка, не задавала вопросов. Я продолжала рассказывать, стараясь убедить себя и ее, что это – моя судьба, что я должна пройти ее, пыталась доказать, что только отдав некий долг (чему, кому?), я смогу быть свободна. Я говорила ей с таким жаром и настойчивостью о своей нелюбви, с каким обычно говорят именно о сжигающей любовной страсти, о желании. Она не могла понять мой словесный бред, но совершенно точно, очень хорошо чувствовала, что со мной происходит что-то неладное. Она слушала и внимательно, скорбно-укоризненно глядела на меня. Голова ее слегка тряслась, усиливая еще больше выражение осуждения в пристальном взгляде ее блестящих, даже в полутемной комнате, глаз. Перед уходом она обняла меня, прошептав на незнакомом языке, что-то, похожее на молитвы и осенила меня крестом, чуть приподняв над своей головой ореховую палку. Этот жест я восприняла как благословение, которое не имела право нарушить. Я покорно вернулась на веранду, где меня ждал Гий. Он как будто ощущал свою вину, он понимал, что пугает меня своим напором и страстью, но все повторялось.

У Гошки до меня были какие-то девицы. Об этом мне со всей большевистской прямотой, что называется, однажды, в пылу гнева (по какому поводу, не помню) сказала его мать. Постоянно твердя о своей любви ко мне, щедрый и великодушный в жизни, Гошка в постели оказался, штампярно выражаясь, чудовищным эгоистом, не осознавая этого. Уверенный в своей мужской силе, движимый физиологическими потребностями и желаниями, он мог часами, как мне казалось, не выходить из меня. В каком-то экстатическом забытьи, пугающем меня, он следовал своему ритму, не открывая полузакрытых глаз, сжав губы и приподняв вверх голову. А я только ждала, когда у него кончится очередной приступ, и у меня будет передышка. Ничего похожего на удовольствие я не испытывала. Наоборот, я беззвучно плакала. Я только думала о том, как бы не забеременеть. Одна мысль о ребенке, от человека, который выпускает снова и снова свои миллионы сперматозоидов по нескольку раз за ночь, вызывала у меня брезгливость.