Ах, брехцер коп! Дурная голова!

Тимирева на полу сидит, обхватив Колчака за голову, а он лицом в грудь ей уткнулся, выстанывая спазматически:

– Прости! Прости меня, я тебя погубил… – и всхлипывают оба, причем одновременно.

Я коршуном к примусу – и за шприц.

Колчак ерепениться еще вздумал, отталкивает руки мне:

– Нет… Не надо. Не хочу… – как рявкну на него рассвирепело:

– Лежать! Не дергаться тут!!. – он молча лицо обеими руками закрыл…

Иглу почувствовал, застонал, съежился – и расслабился еще на поршне, вздохнул, засыпая. Я сердце прослушал, сам дух перевел тоже, только спать не стал, обтер Колчаку от пота лицо, а другой рукою по лбу себе провожу – и здрасьте, почти такой же я мокрый, и без аспирина.

А за спиной шорох какой-то натужный, оглянулся – декабристочка встать с коленок пытается, за стенку цепляясь. Ну, думаю, не буду помогать, впредь наука! Она поднялась, пошатнулась, от стены отлепилась… Ничего так, ровно стоит, упрямая девочка.

– Я прошу разрешения… – ох, голосок-то хриплый, как бы простуда в горло не опустилась – ухаживать за Александром Васильевичем… – примолкла, сморщилась… И как в петлю полезла: – Я… Виновата в его болезни… Прошу разрешения.

Как я не был на нее сердит, понял что сейчас рассмеюсь: надо же, провинилась, нагишом на морозе соблазнила, что ли, в салочки поиграть?.. Или как-нибудь похитрее, страшно подумать!

А чего, а она ему в дочки годится… Вот ведь старый вертихвост. Не вдовушку скучающую, даже не гимназисточку глупенькую соблазнил – жену молодую законную от мужа увел. Хе-хе, молодец адмирал. Ой-вей, бедная, бедная адмиральша – та, которая настоящая…

Но от голоса виноватой молодец, которому полагалось вообще-то спать под морфием как убитому, не про него и не про вас будь сказано, застонал, заметался сквозь черное наркотическое забытье – я зашипел на Тимиреву бешеным котом:

– Помолчите, ду… Дюже глупая! – она только шмыгнула по девчоночьи. И поникла… Сейчас заплачет.

Ведь действительно себя виноватой считает, вот незадача-то… А не надо, мадам, не надо было адмирала намертво к юбке пришпиливать…. Так что тот потом одну песню поет: мой каблук самый лучший в мире. И из вагона ее не выгоняет вместе с конвоем… Вот ведь ребус, да, дорогие товарищи?..

– Сядь, сядь тихонько, – шепнул ей – не мешай. Сейчас управлюсь – поговорим…

Села. Я стонущего Колчака по телу ощупал: как мышь. Ну, это хорошо в принципе, да и ревматизм болячка потная, таких больных обтирать надо постоянно… Занялся. Думал, мешать она мне станет, но ничего. Не пикнула… А Колчаку от воды с одеколоном полегче сделалось, и он притих и сам на бок повернулся, чтобы спать. Я его укутал, к декабристочке шагнул – вскочила, личико прозрачное. Поддержал ее за талию…

И понял все. Весь адмиральский ребус…

Утречком-то я ей высоко живот потрогал… Вот что было чуть пониже ладонью провести?.. И бегать-то по ледяным тюремным коридорам на французских тоненьких высоких каблучках не позволять?

Пальчики у нее были ледяные совсем…

Вздрогнул я, когда она за меня уцепилась, балансируя на грани обморока, присел, подхватил ее под коленки. Забилась молча, ногами заболтала, я руки чуть сильнее сжал, шепчу:

– Тише, тише, Александра Васильевича испугаешь… Пусть он поспит… Пойдем, херцеле мэйне (сердечко мое), пойдем, хохуменю (умница)… – и не помню, что еще говорил, какую чепуху молол, и лица тех, кто нас видел, плыли у меня перед глазами и таяли, как прозрачные утренние облака, и Потылицы, и Степана Ферапонтовича, и Бурсак затесался, кажется, тоже, а я нес ее, декабристочку, жену чужую, чужую зазнобу, не чуя больше того плотского мужского жара, который раньше меня прошибал… Хотя так она ко мне приникла, угнездилась, и за шею меня обхватила, и лицо спрятала на моей груди! Или это, не обжигающее отныне, и было истинно мужским?.. Тогда я не понимал… Знал одно.