– Не скончается?.. Шмуль, как ты думаешь, Колчак не скончается? – так что я в конце концов ему пригрозил: не закончит нытье, я сам его прикончу… Просим прощения за каламбур.

Завидя котелок и меня, решительного, Колчак только сморщился безнадежно:

– Я кушать не могу… Увольте…

– И не надо кушать, – отвечаю покладисто – я вам сейчас желудочный зонд вставлю и все за вас сделаю, не беспокойтесь.

Как он лежа умудрился стойку смирно принять, до сих пор не понимаю!

– Воля ваша… – говорит дрожащим голосом.

Надо же – поверил… А я думал, что на пациентов старше десяти лет мои страшили не действуют! Повязываю его полотенцем и размышляю вслух неторопливо:

– Да, еще Анне Васильевне на вас пожалуюсь…

– Шутить изволите, – доехало до Колчака, как до жирафа. Ну, или как до плезиозавра, точнее, до плезиозавра нарисованного – плоского, осунуться он за день успел… – Ради Бога… Оставьте меня в покое… – отвернуться старается. Я невозмутимо зачерпнул чайной ложкой:

– А я сейчас от вагонов с золотом, да-да. Сказать, как там?.. Давайте ложечку скушайте – скажу… Ну не надо смеяться, захлебнуться хотите разве, что за эксцентричность, всегда думал, вроде моряки в море тонуть не прочь, оказывается – еще в курином бульоне…

– Самуил, ты с ума сошел… – проскрипело в дверях.

Гусаров мается.

Сейчас выложит, что бульоном я Колчака несомненно бегом доведу до гроба – и особо жестоким способом. Что при таком интенсивно лиловом цвете набрякшего отеками лица, при такой короткой булькающей одышке и этакой потливости – крупными каплями по всему телу – нужен отнюдь не куриный бульон, а шприц с морфием и священник.

Потому как ревматизм поразил сердечные оболочки и ничегошеньки уже нельзя поделать, только по возможности избавить умирающего от излишних страданий.

– Прочь, – повернул я к нему на миг лицо с обезумленно сузившимися глазами. Он аж отшатнулся…

– Прочь… – выхрипнул я для верности.

Вы знаете, почему молящийся человек – все равно какой конфессии – иногда теребит на груди одежду?.. Это отзвук древней метафоры…

Молиться, разрывая руками сердце.

Я в ней не нуждался, мое сердце давно уже было разорвано.

Одно грело: что не зря, что за революцию… Пусть восторжествует она, и умру. Не найду дальше сил жить.

И вот теперь на моих руках мучительно уходил из жизни человек, который хотя не сразу, хотя скрепя сердце, под гнетом обстоятельств, но сделал же, совершил совершенно сознательно для революции гораздо больше моего… да куда там моего… и уж точно никак не меньше потерял…

Не пущу.

Прочь. Прочь, смерть…

Это называется "алият гошана" – восход души. Сверху дальше видно, и все кажется мельче.

Только не спрашивайте меня никогда о том, что мне дано было увидеть. Тогда я еще не умел ни описывать, ни тем более понимать открывшееся… Я мог всего лишь бездумно и с бесконечным терпением, буквально по капле, с кончика чайной ложечки медленно просаливать в задыхающийся, переполненный пенистою слюной рот теплую золотистую жижку с мясным острым запахом. Невеликая потная тяжесть затылка под левой ладонью, мутный и липкий страх, что тяжесть эта вот сейчас провибрирует затихающей длинной дрожью и безнадежно, каменно, навсегда увеличится.

И пришедшее откуда-то непоколебимое знание, что необходимо так рискнуть, потому что с бульоном в умирающего придет что-то еще..

Что – я не знал, я не настолько силен в духовной премудрости, мой отец ответил бы, но не мне, невежественному.

Сначала Колчак давился, пытался откашливаться, потом притих, успокоился, каким-то образом приспособился потихоньку схлебывать, начал ровнее дышать – и вдруг разлепил глаза, сам потянулся к ложке губами… Судорожно проглотил стекшую на язык жидкость, обсосал губы, следя за моею рукой… И с готовностью открыл рот, когда я торопливо и всклень зачерпнул из котелка… И у меня перехватило горло от горькой нежности.