– А варенье-то при чём? Что-то я не понял, – спросил Гудзя Перелётов.
– Да, ни при чём. Она это всё. Я когда домой-то пошёл, она мне банку-то в руку прям и сунула: «Забыл, – сказала, – своё варенье!» – Я ей в ответ, не нужно оно мне, тебя угостить принёс, а она со злостью смотрела на меня и банку в руки совала. Ну, взял и пошёл. Вот и всё. А ты, Воронцов, – сочувственно посмотрев на старшего оператора, – с ехидцей ко мне, с мыслями своими дурацкими… похабными. Думаешь, не понял, куда метишь. У тебя только-то и разговоров как о бабах, как бы кого загрести, да в кровать завалить. Балабол ты, Воронцов.
– Мне, знаешь, как-то всё одно, варенье или стихи твои, не ко мне ходил, а к ней. Только она всё иначе рассказывала, – стал оправдываться Воронцов. – Попил, сказала, чаёк, баночку крышкой закрыл, книжечку подмышку и ушёл, а я думала, хоть намекнёт что к чему. Вот так и сказала. А кто из вас врёт… мне как-то это по́боку.
Николай Павлович с сочувствием посмотрел на Воронцова, покачал головой, как бы говоря: «Что с тебя взять?» – и пошёл к ступеням за операторским щитом, ведущим в технологический двор.
Александр Васильевич.
Александр Васильевич Перелётов уже никогда не улыбнётся своими некогда пухлыми, а ныне как-то мгновенно ссохшимися губами, и не посмотрит всегда серьёзными глазами на мир, в котором жил ещё три дня назад. Заострённый подбородок покойного, резко выделяющийся на его клиновидном лице при жизни, тянул уголки губ вниз, что придавало лицу некоторую скорбь и обиду на всех и вся. Сейчас же, когда Перелётов лежал в гробу, уголки его губ, скошенные вниз, выражали удивление и всем, прощающимся с покойным, казалось, что через миг он откроет глаза и спросит: «А что вы здесь делаете? Почему мои руки скрещены на груди, и почему в них зажжённая свеча?»
В комнате прощания, слева от одра, сидели на стульях пять человек, – четыре члена бригады, в которой до своей смерти работал Перелётов и Ольга Максимовна Еремеева – сожительница Александра Васильевича, ныне покойного.
– А я ему только неделю назад четыре колеса купила. Радовался. Говорил, как раз вовремя. Сокрушался, что скоро техосмотр, резина лысая, а денег нет. А мне-то, зачем они одной. Солить их что ли? – вздыхая, говорила Еремеева.
– Помер-то от чего? – спросил её Ключкин, в душе думая о другом, скорей бы закончилась церемония прощания и за стол.
– В Горный Алтай собирались поехать… этим летом… как в отпуск пойдём. Живём рядом с Алтайским краем, а вот… как-то не удосужились, И уже не удосужимся. Э-хе-хе, горюшко ты моё горькое! – тяжело вздохнула Ольга Максимовна. – Опять мыкать тебя буду одна одинёшенька. Раз в жизни попался хороший человек и тот… сгинул… сердешный ты мой! – горевала, но более жалела себя, нежели своего сожителя, ушедшего в расцвете лет в иной мир.
– Да-а-а! Жить бы, да жить человеку! Лет-то, поди, и пятидесяти не было, – проговорил Лавренёв.
– Кого там… какие пятьдесят… сорок три ему было, а вот, – показной скорбью наполнив губы, – сердцем слаб был, – ответила Еремеева.
– Так вроде не жаловался… на работе-то, – вступил в разговор Воронцов.
– Терпеливый был. Жизнь-то не шибко его баловала, научила. Хотя… как сказать… ежели посмотреть повнимательнее, то всё складно у него было. За границей побывал, денег привёз много, «Волгу» купил, а жизнь не удалась.
– Что ж так? – поинтересовался Воронцов.
– С женой был в какой-то арабской стране у Красного моря. Работали там, он машинистом на ихнем нефтекомбинате, она, вроде как, врачом там была.
– Жена? – удивился Воронцов. – Первый раз слышу, никогда он о ней не говорил.